Изменить стиль страницы

Неудивительно, что и характер работ трудовых лагерей НКВД принял со временем новые масштабы. Давно была забыта игрушечная железнодорожная ветка на Дальнем Севере. "Беломорский канал", "канал Москва — Волга", "Турксиб" и десятки других каналов, магистралей, фабрик и заводов, вписывал в приход советской власти изобретательный товарищ Френкель. Как мухи, гибли сотни тысяч и миллионы русских людей, интеллигентов, крестьян, рабочих, казаков и новые гигантские стройки украшались именами: Сталина, Молотова, Кагановича и других советских сановников. В пресловутых сталинских пятилетках, внушительное место заняли "достижения рабочих лагерей НКВД". Бессовестные люди из редакций советских газет, захлебываясь от подхалимского восторга, кричали о "новом трудовом подъеме советских масс" и новые груды русских костей усеивали путь новых сталинских пятилеток.

Однако, и "сталинский курс" не всегда обеспечивал предприятие товарища Френкеля нужным количеством рабочих рук. Условия работы в его лагерях были прежние. Шестнадцать часов в сутки и две похлебки. При этом положении смерть работала иногда быстрее, чем "сталинский курс" и у товарища Френкеля, временами, получались перебои. Новое задание пятилетки требует на определенный сектор еще сто тысяч рабочих, а у него их нет.

И вот тогда товарищу Френкелю (а может быть, на этот раз, уже и не ему) пришла в голову новая гениальная мысль. А именно: — в случае нехватки рабочих рук, добытых "законным путем", добывать эти руки "путем незаконным".

А последнее сводилось к следующему. Во всех городских и районных отделениях НКВД, на каждого гражданина СССР, имеется, так называемое, "личное дело". В зависимости от характера этого "личного дела", граждане Советского Союза классифицируются на "весьма неблагонадежных", просто "неблагонадежных" и на "лояльных". К последним, вероятно, принадлежат лишь сами органы НКВД и очень малая доля простых смертных. "Личные дела" огромного большинства советских граждан заведены в графе двух первых категорий.

И вот, когда товарищу Френкелю не хватает еще ста тысяч рабочих, то городские и районные отделения НКВД, облагаются своеобразной данью. Под пред логом очередной политической "чистки", они должны поставить трудовым лагерям столько-то и столько-то рабочих. Киев — 500, Казань — 300 Владивосток — 100 и так далее. Местные начальники НКВД, заглядывают в папки "личных дел" и отмечают имена "весьма неблагонадежных" или просто "неблагонадежных" граждан. В ту же ночь, их забирают. И пока их жены мечутся в смертельной тоске по отделениям НКВД, с мольбой сообщить хоть что-нибудь о их мужьях, последние уже копают где-то новый канал им. Жданова или закладывают фундамент нового танкового завода имени Ворошилова.

Если история трудовых лагерей НКВД и их изобретателя не известна широким кругам в СССР, то о своеобразном способе набора рабочей силы для этих лагерей, имеют представление и многие рядовые советские граждане. Поэтому сообщения о новой гигантской стройке вызывает в них не "радостный подъем", как это думают бессовестные сотрудники "Правды" и "Известий", а мучительное ожидание новой "политической чистки". Несчастные, репрессированные киевские жены, рассказывавшие мне о судьбе своих мужей, со временем, разными путями, узнавали об их участи и по поводу их будущего не имели никаких иллюзий. Они знали, что вопрос жизни или смерти их близких, зависит всецело от их физической возможности сочетать шестнадцать часов работы в сутки с двумя горячими похлебками.

Однако, если родным в подобных случаях не считалось необходимым сообщать, что либо о судьбе арестованных, то последним все же старались создать какую то иллюзию их "преступления и наказания". Позже мне пришлось встретить одного харьковчанина, попавшего таким способом в трудовой лагерь НКВД из которого, в первые дни войны, он был брошен на фронт. Его рассказ восполнил пробелы в повествованиях репрессированных киевлянок. Ибо, если они могли лишь поведать о том, как ночью увели их близких, то он сам прошел и следующие стадии ночного ареста.

Судьба его и ему подобных, с небольшими вариациями, сводилась к следующему. Прямо из дому его привезли в тюрьму и там поставили в камеру. Не "посадили", а именно — "поставили", ибо в небольшой камере, куда его привезли, стояли, тесно прижавшись друг к другу, больше ста людей, без возможности не только передвинуться, но даже повернуться на месте. В этом положении он провел больше суток. Затем его вызвали к следователю и последний предложил ему подписать бумагу, согласно которой он сознавался в том, что умышленно задерживал исполнение некоторых предписаний из центра, в целях содействия срыву пятилетнего плана. Разумеется, арестант отказался подписать эту нелепицу, ибо ничего подобного он не делал и по своему служебному положению даже не мог делать. Тогда его возвратили назад в камеру и снова втиснули в это живое месиво, где он простоял еще двое суток в удушающей атмосфере человеческих испарений, стонов и обмороков. Затем его вызвали снова и следователь вторично предложил ему подписать ту же бумагу, причем дружеским тоном намекнул, что "чистосердечное признание" повлечет за собой не более пяти лет ссылки, а дальнейшее запирательство может быть чревато "большими неприятностями". Он опять отказался подписать бумагу. Его снова вернули в камеру. На восьмой день "стояния", он понял, что борьба неравна. Он понял, что подписав бумагу и попав в трудовой лагерь, он может еще надеяться на какое-то чудо, благодаря которому он останется в живых. В этой же камере никаких чудес не бывает. Здесь он может рассчитывать только на смерть от разрыва сердца (подобные случаи он наблюдал за эти восемь дней) и весь вопрос сводится Лишь к тому, сколько еще дней и ночей он сможет выдержать в этом апокалипсическом ужасе.

Придя к этому убеждению, он на восьмой день подписал бумагу. Следователь дружелюбно похлопал его по плечу и наставительно сказал, что "советская власть строга, но справедлива" и, что его "чистосердечное признание будет ему зачтено в дальнейшем". Через несколько дней он уже дробил камни на одной из уральских каменоломен.

Осенью 1941 года, ввиду сокращения стройки, вызванного войной, этот уральский рабочий лагерь был раскассирован и из него был выделен один из тех "штрафных батальонов", которые появились на фронте зимой первого года войны и обычно бросались советским командованием в самые гиблые места. Удивительно ли то, что и этот харьковчанин и другие, ему подобные, при первом же соприкосновении с противником, не только сразу же сдались в плен, но и высказали искреннее желание принять участие в войне против "строгой, но справедливой советской власти". Позже ему удалось осуществить это желание.

Я не знаю дальнейшей судьбы этого харьковчанина, но знаю, что некоторые из этих "штрафников", дравшихся на стороне германской армии, а позже сдавшиеся в плен англо-американцам, были последними выданы, на основании, ялтинского соглашения, советским властям, как "изменники родины и дезертиры". Многие из них, при выдаче, покончили самоубийством. Это в то время, когда немцы, бежавшие из нацистских концлагерей и принявшие участие в войне на стороне союзников, расценивались как герои. Трудно будет объяснить грядущим поколениям, какая разница была между гитлеровскими и сталинскими концлагерями и почему одни пленники, вырвавшиеся на свободу, оказывались героями, а другие — изменниками. Судьба часто иллюстрирует жизнь своих двуногих подданных отвратительными гримасами. Однако, трудно себе вообразить гримасу более жуткую.

Приведенная мною история этого харьковчанина, подтвердилась позднее десятками аналогичных примеров, приведенных устно и печатно десятками других "штрафников", которым война позволила оказаться по другую сторону советского рубежа. И это позволяет говорить об этом не как об отдельном случае, а как о широко применяемой системе. Системе неслыханного издевательского насилия, построенной на всеобщем, явном и равном бесправии советских граждан.