И на западном фронте французские солдаты тоже братались с немецкими. Вот и возник первый декрет русской революции — Декрет о мире.

Ведь уж какой умница был генерал Бондарин, а солдатики-то оказались умнее!

И если бы однажды история обрела опыт заключения мира именно между солдатами, помимо генералов и дипломатов, может быть, она и дальше пошла бы по другому пути? А этот другой путь и научил бы нас мыслить истинно?

Но генерал Бондарин стоял тогда на своем. И настоял на своем.

15 000 войн, которые произошли в истории человечества, тоже настаивали на своем. И настояли, и настала вторая мировая.

Но, заметьте, людям и тут была дана фора: война началась чуть ли не за мгновение до того, как она неизбежно стала бы последней.

Вы только представьте, что вторая разыгралась бы лет на пять, на десять позже, когда развилась бы атомная техника, а жажда обогащения богатых стала бы еще сильнее, тогда что? Тогда вторая была бы уже Последней. Представляете себе, если бы она началась с Хиросимы? Чем бы она кончилась?

«Мои соотечественники — американцы! Я рад сообщить вам, что только что подписал законодательный акт, который навсегда ставит Россию вне закона.

Бомбардировка начнется через пять минут».

Шутка Президента.

Объявление

Очень старому человеку срочно требуется уступить кому-нибудь кое-какое понимание того, что происходит.

Все еще житель.

Почему я только теперь догадался: если война безоговорочно требует каких угодно жертв, так ведь и мир тоже их вправе требовать? Пусть в меньших масштабах, но вправе! И возникает необходимость выбора меньшего из двух зол. Но ведь величины-то здесь несравнимые! И выбор-то очевиден!

И ведь я знаю, ведь я понимаю, помню и днем и ночью сегодняшний голос разума: «...готовы использовать любой реальный шанс для ведения переговоров...», «...хотим избежать еще одного витка гонки вооружений...», «...не применять первыми ядерное оружие...», «...не применять военную силу друг против друга... » «Нельзя откладывать решения проблемы предотвращения гонки вооружения в космосе!»

«Необходимы срочные шаги, пока грозный процесс милитаризации космического пространства не приобрел необратимого характера... проблема общечеловеческого значения... она требует радикальных решений. Такие решения вполне достижимы. Нужно осознать всю полноту своей ответственности перед народами, проявить волю к договоренности».

А какие шоу разыграет «шутник», какие применит силовые приемы и каскадерские трюки перед выборами? Уж, наверное, разыграет, наверное, применит — ведь в его избирательном фонде, в его кассе во много раз больше миллионов, чем у других участников аукциона. И опыт есть, богатый опыт: он уже разыгрывал на киноленте роль генерала, начавшего третью мировую...

Один километр и один миллион световых лет... Одна молекула и одна планета Земля... Одна секунда и одна геологическая эпоха — все это сопоставимые величины. Теоретически они могут составить между собой некие разности.

Быть или не быть — тоже сопоставимы, но разности между ними уже не исчислишь, хотя «не быть» — это тоже конечная величина... Та конечная величина, перед которой любые бесконечности не значат ничего. (И надо же было мне дожить почти до таких вот величин — удивляюсь!)

Да-да, мысли все меньше и меньше можно выразить словами. Одним словом, таким, как «жизнь», «смерть», «начало», «преступление», «стяжательство», «потеря», «приобретение», можно, но словами во множестве почти нельзя. Очень трудно. Слова во множестве искажают смысл каждого из них.

Вот и я — с чего начал? С двух слов: «Бог — Природа». Я захотел учения о слиянности природы и мысли. Потом к этим двум словам я стал присоединять множество других, а тогда все рухнуло, пошло прахом. Для моей мысли уже не стало такого явления, которое она не взваливала бы на свои плечи, а толку? Для нее уже никто не был пример: прошлое — не пример, настоящее — не пример, дети — не пример, сосед — не пример, родители — не пример. Такой характер... И с таким-то дурным характером, со всеми ее пороками и слабостями я без нее ни шагу, и вот уже мы оба — и я, и она, моя мысль — выпали из мира, из его порядка и примера.

И приближаемся к решающему испытанию: быть ним или не быть? Ночь перед экзаменом — это страшно... И шпаргалок у всех у нас в избытке, хорошие, не раз испытанные шпаргалки, но... Еще бы не страшно!

У меня такое ощущение (разумеется, старческое), будто до сих пор мы как экзаменовались-то? В веках? Мы решали два уравнения:

1) Что такое хорошо?

2) Что такое плохо?

А неизвестных было три, и вот мы гадали, что оно такое, третье неизвестное, и подставляли в уравнения всяческие его значения, какие только приходили в голову. Надеялись на удачу. На счастливый случай.

Кто-то когда-то сказал, что если разобрать шрифт собрания сочинений Шекспира, положить его в огро-о-о-мный такой ящик и трясти, трясти ящик без конца, то теоретически рано или поздно шрифт снова ляжет в таком порядке, который восстановит указанное собрание сочинений... Вот мы и трясли, и трясли ящик с разобранным шрифтом, искали его сложения.

А надо было искать не третье неизвестное, а третье уравнение, давно надо было, только мы не догадывались об этом и дождались, пока двадцатый век нам его не навязал:

3) Что такое ничего?

Теперь у нас неизвестных три, уравнении тоже три... Настала пора экзаменоваться всерьез. Настала, настала... Тем более что ведь известные причины — они в наличии: Первая мировая, Вторая мировая, Хиросима, Вьетнам, Великий день 9 мая. Святой день. День самой значительной в истории человечества победы справедливости над несправедливостью.

Доподлинно знаю, что своею смертью я никому не причиню каких-то хлопот, житейских затруднений. Ни на кого я не переложу своих, хотя бы самых малых обязанностей, потому что всегда я сам ходил платить по счетам за телефон, квартиру, газ и электричество. Меня не будет — не будет и этих счетов, и ни на кого я не переложу забот о них. Очень вежливой будет моя смерть. Я всегда любил вежливость!

Снова и снова напоминаю: кто-кто, а уж я-то был так был! Свободным был, заключенным был, начальником был, подчиненным был, «бывшим» и последним был. Воюющим был, мирным был. Я много был, разно был, долго был и до конца пережил «последнее».

Наверное, поэтому никто так же отчетливо, как я, не может представить себя той разностью между быть и не быть.

Никто, как я, не может сообщить Вам, что разность эта, несмотря на любые доводы, доказательства, теоремы и аксиомы, противоестественна, когда касается всех. Всех, всех!

Мертвые, конечно, тоже с энтузиазмом сказали бы точно так же, заверили бы это сообщение нотариально. Но не могут. Не могут, хотя среди них, поверьте, гораздо больше порядочных и доброжелательных людей, чем среди живых, смерть — ведь это серьезное перевоспитание. Так или иначе, но они не могут, а я все еще могу...

Могу, потому что в эту минуту все еще жив... Впрочем...

С уважением

Ваш читатель Корни

17 августа 1984 года.

ЗАКОНОМЕРНОСТЬ НОВОГО

И вот прочитана последняя страница этой книги. Необычной, удивительной, никак не поддающейся дежурным, критическим классификациям. Историко-революционная проза? Конечно. Само название романа указывает на это. «После бури», то есть после Октября, после нескольких лет гражданской войны и сурового военного коммунизма. От начала и до заката новой экономической политики, с 1921 по 1929 год. Такая хронология, такой период. И повторю вслед за автором: «Очень интересный период! Очень немного аналогии можно найти ему в истории вообще — такое же вот пересечение и переплетение частной, коллективной и государственной деятельности, такое же разнообразие психологий, самосознаний, поисков, потерь и находок, и все это на фоне только что минувших катаклизмов...»