Опять-таки совершенно иначе, чем у Лазарева, который по поводу каждой третьей, а то и каждой второй директивы запрашивал у Москвы уточнений: «По получении телеграфного № ... от ... считаю необходимым получить следующие разъяснения тчк Первое Какими и в какие сроки финансовыми средствами будет подкреплена указанная директива тчк Второе Как согласуется указанная директива с вашим указанием от ... текущего года тчк Третье Наш Крайсовнархоз получил указание совнаркома за №… от… текущего года которое по смыслу в корне расходится с вашим указанием тчк Как и когда будет разрешено это недоразумение тчк С коммунистическим приветом Лазарев».

Нет, Прохин не та фигура. А где же та?

Впрочем, не надо думать, будто «бывшие», да и не только они, в этот скорбный час ничего другого не переживали, как только этот вопрос: «Кто?»

Ничего, ничего подобного! Крайплан был потрясен потерей своего председателя и потерей необыкновенного человека.

Лазарев умер сегодня, а завтра ему исполнилось бы сорок лет, и сослуживцы договорились между собой, что, если и не будет приглашения, они все равно нагрянут к Лазареву. Руководство взял на себя Юрий Гаспарович. «Я знаю, как это делается!» — сказал он, утопив кнопочку в глубине своего горла и посматривая вокруг себя решительно. Все понимали, что не так-то это просто, хоть как-то вмешаться в личную жизнь Лазаревых...

Но вот оно какое наступило — сорокалетие Лазарева!

И вот еще: у кого что было в прошлом самое трудное, что хочется забыть, то со смертью Лазарева почему-то лезет наперед, вспоминается и вспоминается.

Это ощущали все «бывшие», а Корнилов больше всех. Так ему казалось, так он был убежден.

Конечно, он был крайплановцем молодым, стаж его работы не достигал и года, и кое-кто все еще смотрел на него как на стажера, но сам он стажером себя уже не чувствовал — быстро вошел в курс дела и дело это понимал тонко. «Молодость» же имела преимущества: ему были понятны все умонастроения крайплановского коллектива, но, кроме того, они были ему виднее, чем другим, как раз потому, что он еще не потерял способности все происходящее здесь видеть и замечать со стороны, чуть-чуть посторонним взглядом.

Вот он и чувствовал остро, что жизнь его приобретает с этого часа какой-то обратный ход и как будто клонится к прошлому.

Год шел 1928-й, значит, десятилетний юбилей самого тяжелого, сумбурного и невероятного года — 1918-го в жизни Корнилова.

«А юбилей — это же действительно удобный случай для памяти: да-да, память только и ждет, чтобы разворошить прошлое...»

И причина к тому была рядом с ним постоянно, ежедневно.

Бондарин был такой причиной и символом года 1918-го. Давняя, давняя это была история — история их отношений... Припомнить, когда же началось-то?

— Аничко! — воскликнул адвокат Василий Константинович Корнилов, наматывая на узенький палец правой руки шнурок своего пенсне. — Аничко, а ведь герой-то сражения на реке Шахэ, Бондарин-то, он ведь, оказывается, наш! Наш, самарский! Наш, сызранский. Вот он кто, Аничко!

Адвокат Корнилов называл жену свою Анну Климентьевну таким вот образом, перемещая ударение в имени и меняя окончание слова, и делал это тем охотнее и веселее, чем лучше было у него настроение, чем новость была приятнее.

— Какое, какое сражение?

— На реке Шахэ, Аничко! Ну как это, вчера вечером обсуждали новость, а сегодня ты уже забыла? Совершенно точно установлено: полковник-то Бондарин, он самарский. Он сызранский. Кузнецов сын!

— Чей сын?

— Деревенского кузнеца из-под Сызрани! Из смежных каких-то деревень «Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова, Неурожайка тож». Нееловки-то каких дают нынче героев? А? В чине полковников, а? И всегда-то бывало на Руси: очень нужно, и являются из Нееловок, из Неурожаек Ломоносовы, Сусанины, Никитины, а нынче — так полковники Бондарины! Причем являются, окончивши курс Академии Генерального штаба-а! А? Всегда так бывало и всегда так будет. Аничко!

— Откуда ты знаешь, милый, что так будет? Всегда? — спросила Анна Климентьевна, спокойной русской красоты женщина и ума необыкновенного, куда там было тягаться с ней мужу, хотя человек он тоже был неглупый, но в то время как муж всегда был бесконечно деятелей, Анна Климентьевна отличалась порядочной леностью: почитать французский романчик, пошить-повышивать, сочинить невиданный фасон платья или неслыханный рецепт какого-нибудь торта, попросту посидеть помечтать ей куда было интереснее всяческих политик и мировых событий. Однако если уж по особенному какому-нибудь случаю она говорила: «Об этом надо подумать! Я сейчас подумаю...» — тогда замолкало в большом корниловском доме все, все начинали ходить на цыпочках, смотрели на закрытые двери комнаты Анны Климентьевны и ждали, когда она выйдет и скажет: «Я подумала... Вот что, мне кажется, надо сделать, вот так поступить...»

Теперь Анна Климентьевна вспомнила то, что следовало в данном случае вспомнить, откликнулась распевным голосом:

...Сказал, подсевши к странникам,

Деревни Дымоглотова

Крестьянин Федосей.—

«Коли Ермил не выручит,

Счастливцем не объявится,

Так и шататься нечего...» —

«А кто такой Ермил?

Князь что ли, граф сиятельный?»

«Не князь, не граф сиятельный,

А просто он — мужик! »

Прочитала она на память, а муж откликнулся так:

Не бездарна та природа,

Не погиб еще тот край,

Что выводит из народа

Столько славных то-и-знай,—

Столько добрых, благородных,

Сильных любящей душой,

Посреди тупых, холодных

И напыщенных собой!

И оба они — отец и мать Корниловы — понимали друг друга, мать еще порасспросила отца о сражении на реке Шахэ, о полковнике Бондарине, столь блестяще действовавшем в этом сражении.

А все это — отцовское «Аничко» вместо «Аничка» и стихотворный ее отклик, беседа, возникшая по поводу столь неудачной для России войны на Дальнем Востоке, вся эта горькая осень, горечь и тревогу которой в тот день и час скрашивала победа полковника Бондарина, сына сельского кузнеца из-под Сызрани, как говорили, теперь свободно изъяснявшегося на трех европейских языках, — все это показалось тогда студенту-второкурснику Корнилову Петру Васильевичу чем-то, что обязательно должно ему запомниться на всю жизнь. Обязательно!

Студент-второкурсник заглянул из столицы на недельку-другую в родительский дом, соскучившись по интеллигентному и даже по изысканному его уюту, кроме того, заглянул он сюда не без цели — он хотел поглядеть на отца, на мать, послушать их, да и решить окончательно серьезный вопрос: кем ему все-таки быть? Какую окончательно избрать специальность?

Вот он и слушал родителей очень внимательно, о чем бы ни шел между ними разговор.

Отец...

Отец был уверен, что сын должен пойти по его стопам, то есть стать юристом, должен, пока еще не поздно, уйти с факультета естественно-математического. Отец вообще был сторонником строгой преемственности в выборе образа жизни и деятельности и говорил, что «культура — есть опыт поколений», любимой же музыкой его были Бахи и Штраусы, а любимым чтением — романы отца и сына Дюма.

Мать...

О ней Корнилов-сын мог припомнить гораздо больше, по ее настоянию он окончил не гимназию, а реальное училище, и вот теперь она вела свою линию.

— На естественно-математический факультет можно положить год-два, но что же это такое за ремесло — спрашивала она. — Путеец — вот специальность! Сначала путеец, а там видно будет!

Корнилов-то понимал, что все дело в этом самом «видно будет». в сознании матери неизменно жил предмет ее обожания — инженер Михайловский, ставший затем знаменитым на всю Россию писателем Гариным.

Гарин-Михайловский тоже был самарцем, земляком был, а ведь соблазнителен счастливый пример, если он к тому же совсем-совсем рядом?!