Изменить стиль страницы

— Бежите через верхнюю палубу, под первой башней люк открытый. Только чтоб во весь дух! Жив-ва!

Тридцать два кочегара один за другим прогремели по трапу и бегом, гуськом, увертываясь от брызгающих струй, перескакивая через лужи, побежали по левому борту на бак. Прохоров, строевой, озорничая, хлестнул из-за третьей башни струей по ногам, синее рабочее прилипло к икрам, холодная вода приятно напомнила о бане.

— Эй, духи боговы, повылазали!

Кочегары весело обругались на ходу. Свежая вода, солнце, бег, воздух, простор палубы, простор глазу — рейд синий-синий, большой, и глаза слегка режет после горячей полутьмы кочегарок. Езофатов с размаху двинул по спине Афонина — кровь заиграла с бегу…

— Приостанови-ить приборку! Ста-ать к борту!

Команда прозвучала далеко на юте, но её тотчас передали по верхней палубе унтер-офицеры, производящие приборку. Команда громка и непреклонна, она требует побросать голики и щетки, прекратить всякое движение по палубе и стать к борту на долгие пять минут. Она прихлопнула бегущих кочегаров, как мух сеткой, ровно на полдороге между открытыми люками. Часть остановилась в нерешительности, остальные набежали на них и подтолкнули вперед:

— Дуй вовсю, дождешься!..

Тридцать два кочегара рванулись вперед.

Бегут синие люди, огибая белых, уже ставших к борту, и нет уже солнца, простора, синего рейда, вольного воздуха, есть только квадратная дыра спасительного люка вниз, далеко у первой башни.

— Куда? Чего жеребцами скачете? К борту стать!

На пути кочегаров вырос боцман Нетопорчук. Он даже руки расставил, как это делают, останавливая бегущую лошадь. Кочегары вновь сгрудились, набежав друг на друга.

— Дозвольте, господин боцман! До люка!..

— Команду не слышали? Нельзя теперь бегать. Стой тут…

Кочегары вытянулись в синюю шеренгу вдоль поручней, спиной к борту, так же, как стояли уже тысячи матросов и сотни офицеров в Гельсингфорсе, Либаве, Кронштадте, Ревеле, в Финском, Рижском, Ботническом заливах, на линейных кораблях и миноносцах, на канонерских лодках и минных заградителях, на транспортах, тральщиках, сторожевых катерах и на черных с золотом императорских яхтах, — стояли неподвижно, молча, смотря прямо перед собой.

Российский императорский флот каждое утро погружается в благоговейную тишину. Слышно, как журчит стекающая с палуб в шпигаты вода только что законченной или прерванной приборки, — такая тишина стоит над кораблями. Шлюпки на рейдах, увидев сигнал, сушат весла, неподвижно распластывая их над водой, напоминая странных больших птиц; серебряные крупные капли падают с белых, стеклом скобленных лопастей в гладкую утреннюю воду, звук капель слышен — такая тишина стоит над рейдами. Корабли, идущие в море, где их никто не видит, тоже погружаются в безмолвие, и слышно, как рокочут в воде их винты — такая тишина стоит над Балтийским морем.

Столетья не шутят. Они прошли над российским императорским флотом тяжкой поступью флотской службы, и неизгладимые следы их навсегда оттиснуты на кораблях. Они застыли в отчетливых спиралях марсафальных бухт, аккуратно уложенных на палубах у шлюпбалок так же, как сто лет назад; столетиями отлита чугунная неподвижность часовых у кормовых флагштоков; столетья вплетены в хитрую оплетку клёвантов, к которым прикреплены уже сигнальщиками кормовые андреевские флаги. И самый флаг — еще лежащий на всех кораблях одинаково на левом локте сигнальщика, — насыщен столетьями, как и эта минута перед его подъемом. Двести лет ежедневно флаг медленно ползет по лакированному дереву флагштоков и, поднявшись до места, вздрагивает всем полотнищем от прикосновения к клотику, вздрагивает и замирает, если на море штиль, или трепещет непрерывной дрожью, распластывая над флотом свой синий косой крест, если ветер свеж и на море барашки.

— Теперь припаяют, мать их за ногу, — шепотом сказал Езофатов.

— А за что паять, когда сами гонят снизу? — шепотом же ответил сосед.

Строевой унтер-офицер Хлебников, второпях ставший в лужу около синей шеренги, тоже шепотом ругнулся с левого фланга:

— Цыть, вы!

Двести лет этот флаг почитается, как знамя в полку, и все служащие на корабле должны охранять его до последней капли крови. На якоре его охраняет особый часовой, а на ходу, во время боя, когда флаг поднимается не только на гафеле, но и на мачтах даже ночью, охранение его поручается надежному унтер-офицеру, который не допускает никого до него дотрагиваться без личного приказания командира. Если флаг будет сбит, он немедленно должен быть заменен другим, дабы неприятель ни на мгновенье не мог предположить, что флаг перед ним был спущен. Как же можно поднимать по утрам этот флаг без особой торжественности, как же можно не прекратить все работы, все громкие команды, все движение на корабле, когда двухсотлетний флаг готовится осенить своим косым крестом корабли императорского флота?

И поэтому за пять минут до восьми часов на адмиральском корабле подымается до половины сигнал «Щ-И», обозначающий, что через пять минут будет подъем флага без церемонии.

Подъем флага обыкновенный, и никакой церемонии действительно не готовилось; делалось только то, что делается изо дня в день. Караул выбежал наверх, торопливо вышли на ют офицеры и вытянулись в длинную шеренгу по правому борту, горнисты выстроились рядом с караулом, и все люди на палубе бросили работу и стали вдоль поручней, спиной к борту.

С бака быстрой походкой прошел старший офицер, взглянул мимоходом на синюю шеренгу кочегаров, поднял брови и обронил подвернувшемуся под руку унтер-офицеру:

— Хлебников! Переписать!

Тридцать два кочегара в синем рабочем портят вид верхней палубы, и старшему офицеру невозможно вдаваться в подробности причин нарушения порядка. Он прошел дальше, торопясь на ют ранее командира. Хлебников вышел перед шеренгой, раскрыл записную книжку (книжки выдавались из судовой лавки за счет корабля каждому унтер-офицеру) и вытащил огрызок карандаша. На кармане рабочего платья каждого кочегара — судовой номер. Шеренга людей вдоль поручней — шеренга номеров в записной книжке: тридцать два человека тридцать два номера. Номера пройдут через книжки отделенных унтер-офицеров, заменятся фамилиями, и каждый из тридцати двух матросов получит ровное число часов под винтовкой. Он записывал молча, и кочегары так же молча расправляли складки кармана, если номер был плохо виден.

Разговаривать нельзя. Тишина накапливалась над кораблем и рейдом, уже вышел где-то далеко на юте командир, и команда «смирно» окончательно прекратила жизнь на палубе. И когда тишина назрела и тише, кажется, уже не может быть, тогда на адмирале взвился до места, поднятый ранее до половины, сигнал, и вслед за ним на всех кораблях, во всех портах, на всех рейдах звучит команда:

— На фла-аг и гю-юйс!

Команда протяжна, голоса вахтенных начальников звучат приподнято, разносятся по воде, замирают, и на флот нисходит молчание.

Юрий Ливитин стоял на левом фланге офицерской шеренги, вытянувшись, замерев, застыв. Подъем флага всегда казался ему прекрасным и глубоко значительным обрядом, но сегодня он особенно остро ощущал величие этой минуты молчания, потому что впервые в жизни он приветствовал флаг на настоящем боевом корабле, и еще потому, что впервые он наблюдал его подъем здесь, среди офицеров, в чью семью он войдет равноправным членом только через три года. Он ощущал то счастливое чувство торжественности, которое владело им на парадах в столовом зале Морского корпуса, когда под медленный марш из картинной галереи показывалось древнее корпусное знамя. Но знамя приветствовали маршем, а андреевский флаг — тишиной.

Она очень долга, эта утренняя минута молчания, единственная минута, когда флотские люди могут уйти всем сердцем и всей мыслью в свой внутренний мир. Потом начнется корабельный день, доверху налитый службой; он прогремит по суткам, размеренный и точный, он заполнит сердце и мысли и к вечеру швырнет в койки вконец вымотанные им тела, которым останется только одно спать.