Изменить стиль страницы

— Хорошо, генерал-лейтенант, я пойду, но вы еще пожалеете! — пригрозил Циолковский. — Вы опираетесь на холопов. Они слепо служат вам. Вы боитесь цивилизации!

— Штабс-капитан, приказываю больше никого не пускать ко мне! — распорядился, тяжело дыша, Перовский, когда начальник колонны удалился.

Через день-другой в колонне Циолковского произошел казус. Ночью у продовольственного склада на посту уснул часовой. Разводящий, фельдфебель из поляков, тихонько подошел к часовому, незаметно взял у него ружье и унес. Часовой вскоре проснулся — ружья нет. Начал искать. Заглянул под брезент, под которым горой лежали кули с пшеном, — подумал, может, туда ружье сунул, но и там нет. Ясно стало: кто-то сыграл злую шутку. Часовой, раздумывая, как же ему теперь быть, направился к юламейкам и разглядел в темноте — в козлах стоят ружья. Подкрался, взял одно и вер нулся на пост. Примерно через час разводящий вновь пришел на пост. «Где твое ружье?» — «Вот оно», — отвечает часовой. — «А какой номер твоего ружья?» Часовой назвал номер, и таким образом был уличен. Его сняли с поста, а утром фельдфебель доложил о случившемся Циолковскому. Начальник колонны приказал предать провинившегося полевому суду. Казаки бросились к Перовскому, чтобы защитить товарища. Командующий, выслушав их, смилостивился. Тогда к Перовскому явился разгневанный Циолковский и потребовал: «Господин командующий, если преступник не будет наказан по всем правилам Устава, то завтра никто не станет повиноваться ни мне, ни вам. Больше того: если мои приказы будут игнорироваться вами, то и я не намерен выполнять ваших приказов...»

— Хорошо, генерал, идите, — Перовский махнул рукой. Не до этого ему было: у него открылась старая рана в груди, он кашлял, пил все время отвар подорожника.

На другой день приказ зачитали перед личным составом первой колонны, и часового расстреляли перед строем.

В войсках начался глухой ропот против Циолковского: «Это он один виноват!.. Это он...» Перовский, видя, что страсти могут раскалиться до взрыва, распорядился: «Командиру первой колонны генерал-майору Циолковскому следовать дальше, на Чушка-кель. Остальным остаться на Эмбинском укреплении до особого распоряжения...»

Сгоряча это сделал командующий или обдуманно, чтобы разрядить критическую обстановку, Бог знает, но неприязнь Циолковского к командиру отряда возросла еще больше. Два линейных батальона и полк казаков при четырех тысячах верблюдах, которые он повел на Чушка-кель, на девятой версте от Эмбы попали в небывалый снежный буран. Гибель солдат и животных, растерянность и беспомощность перед неотвратимой угрозой смерти привели Циолковского в бешенство. Не щадя никого и не считаясь ни с кем и ни с чем, пытался он наладить порядок в колонне, но тщетно. Солдаты выходили из повиновения, и он наказывал всех подряд, стараясь жестокостью и силой подчинить вверенные ему батальоны. В сопровождении пяти казаков он беспрестанно объезжал колонну и наказывал нагайками до пятидесяти человек в день,

— Проклятые холопы! — кричал он в бешенстве. — Вы захотели Хиву! Как же — держите ее!

Открыто, никого не опасаясь, пророчил генерал краж блистательной карьере Перовского.

— Нет, не отмыться царскому любимчику от позора! Скоро его уберут из Оренбурга как ничтожного человека! Не можешь командовать— не лезь в седло командующего!

Перовский с остальными колоннами снялся с Эмбы через неделю. Шел быстро, чтобы настигнуть передовую колонну, и нагнал ее. Циолковского застал за экзекуцией Мрачно слез с коня командующий, вошел в юламейку и велел пригласить не в меру расходившегося генерала. От Перовского начальник колонны выскочил с сорванными погонами и приказом сдать войска новому командиру...

Когда отряд подошел к Чушка-келю, здесь гремели залпы. Маленький гарнизон Акбулакского укрепления отражал одну за другой атаки хивинцев. Занесенная снегом крепостца, прилепившаяся к Кабаньему озеру, не подоспей русский отряд, была бы разгромлена, сожжена Увидев русский отряд, идущий со стороны Эмбы, хивинцы, прежде чем отступить, подожгли все стога, оставив казацких лошадей без сена. Грянул бой. До 700 человек хивинцев погибло у озера, остальные бежали к Усть-Юрту. В пылу сражения казаки некоторое время преследовали хивинцев, однако скоро опомнились и вернулись назад. Шуточное ли дело — до Хивы еще 800 верст-  горы с обрывами, барханные пески... К тому же нерадостная весть пришла с Каспия: высланный из Александровского укрепления транспорт с продовольствием на шестистах верблюдах разгромлен хивинцами, а провожатые, в их числе корнет Аитов, взяты в плен.

Труден был путь вперед, но еще тяжелее отступление. Из пяти тысяч солдат и офицеров вернулись меньше четырех тысяч, причем все простывшие н больные цингой Из десяти тысяч верблюдов осталось чуть больше тысячи Сам Перовский е больным генералом Молоство-вым и несколькими офицерами в кое-как сколоченных санях и возках, запряженных верблюдами, с трудом добрались до Уральской линии и остановились в крепостце Ильинской Отогревшись в теплых казацких избах, двинулись штабисты со своим командующим в

Оренбург. В город въехали в ночь с 13 на 14 апреля; днем не рискнули, боясь людского осмеяния и позора. Однако и ночью вышли оренбуржцы встретить своего «горе-Наполеона», как его тут прозвали.

На другой день Перовский отправил донесение военному министру и самому государю императору. В письме просил разрешения на новый поход: удавленное самолюбие Перовского жаждало оправдания, и ценой этому могло стать только завоевание Хивы. Ответ не замедлил себя ждать. Чернышев сухо сообщал, что новый поход невозможен, и вместе со столь кратким ответом занесе на была в Оренбург реплика, сказанная в Петербурге князем Меншиковым. «Для нынешнего царствования довольно и одного такого неудачного похода».

Скомкав послание Чернышева, Перовский пригласил к себе генерала Толмачева, выкрикнул, пунцовея от ярости:

— Поезжай, Толмачев, на треклятую Эмбу, взорви к чертовой матери эти поганые укрепления Как сделаешь — доложишь мне. И не вздумай лукавить!

Генерал Толмачев в точности исполнил распоряжение военного губернатора.

V

Аллакули-хан устроил в Ливе и во всех больших и малых селениях Хорезма празднество. Всюду гремели карнаи и пищали сурнаи, на площадях выступали мас-карабазы и канатоходцы. Непревзойденные в криках глашатаи возвеличивали непобедимого и несравненного льва вселенной, маградита Аллакули-хана. Переполненный гордостью, хан с сановниками и амалдарами совершил поклонение у гробницы святого Палван-ата. Всего год назад, когда хан узнал о том, что русские готовятся к завоеванию Хивы, он здесь же молил: «О святой Палван-ата, защити меня и всех моих правоверных от поганых урусов: напусти на них болезни и мор, холод и голод. Пусть они, как дикие свиньи, пожрут друг друга от голода...» Суровая зима распорядилась почти так, как он хотел. В эту зиму не только в киргизских степях, но и во всем хивинском ханстве ударили невиданные морозы: в городах и кишлаках померзли фруктовые деревья н виноградники, погибли несметные стада сайгаков и джейранов.

Но не победой был обрадован Аллакули-хан и не предначертанием Аллаха о судьбе Хивы. Да и была ли победа, когда за Усть-Юртом у русского укрепления пало свыше семисот воинов?! Счастьем хан считал то, что не добрались урусы до Хорезма, не разорили его города и кишлаки, не побили и не угнали в плев жите лей, не сокрушили Хиву и не отрубили ему. Аллакули-кану, голову. Напуганы были в сановники хана. Внешне они радовались, но в стенах дворца глухо переговаривались между собой: «Видит Аллах, урусы не успокоятся на этом. Не мы остановили Перов-пашу, а лютые морозы. Со злости он крепость на Эмбе взорвал и казакам своим приказал скакать в степь и жечь кайсакские аилы, пока не останется ни одного, и путь в Хорезм будет свободным. Настала пора умилостивить русского «дракона!» Дрогнувшего от своей «победы» хана смущал елейными речами пленный прапорщик калмык Аитов, которого Аллакули-хан то и дело требовал на беседу: «Утихомирься, повелитель, подави в себе ярость. Нет спору — ты бы мог, при твоей мудрости и храбрости твоих воинов, завоевать весь мир, но зачем нести народам горе?! Напиши русскому государю мирное письмо, верни ему рабов...» Прапорщик заботился о себе! мечтал, как бы ему самому вырваться из неволи, и не думал, что делает большое дело.