Изменить стиль страницы

Виельгорские принадлежали к высшему кругу столичной аристократии. Михаил Юрьевич служил при театральной дирекции, по ведомству народного просвещения, но прежде всего, был светский человек. Очень богатый, хорошо образованный, чрезвычайно гостеприимный, любивший угостить, не особенно считаясь с сословными предрассудками, в отличие от жены, Луизы Карловны, правила приличия строго соблюдавшей. Женитьба графа Михаила тоже была притчей во языцех. Молодой вдовец (ему было 25, когда скончалась его первая жена, Екатерина), он женился на ее сестре, что скандализовало «большой свет» на некоторое время. Но потом все уладилось. Пошли детки; одна дочка была за Веневитиновым, братом поэта; другая за Владимиром Соллогубом; за третью сватался как-то Гоголь (о чем упоминалось выше).

Дом Виельгорских был одним из известнейших в Петербурге. Любили они почему-то Михайловскую площадь. Жили в кутузовском доме (д. 3), яковлевском (д. 5) и перебрались, наконец, в собственный (д. 4). Бывали у них все известные люди 1820-1850-х годов, устраивались домашние концерты с участием лучших музыкантов. Виельгорскому даже полагалась какая-то сумма из министерства двора — на прием иностранных знаменитостей, считавших непременным долгом побывать в этом доме. Граф Михаил Юрьевич отличался добродушной рассеянностью. Как-то, назвав множество гостей на обед, в том числе иностранных дипломатов, он засиделся в клубе, забыв о приеме — сюжет гоголевской «Коляски». Но, зная всех и будучи в родстве и свойстве со многими, братья Виельгорские сами по себе не имели отношения ни к каким перверсиям.

О доме 5, во втором дворе которого находилась «Бродячая собака», мы вспоминали. Принадлежал он правнуку известного Саввы Яковлева, заводчика XVIII века, составившего себе состояние на торговле мороженой рыбой. Из других владельцев дома назовем, пожалуй, Павла Яковлевича Дашкова, знаменитого коллекционера, знатока александровской эпохи, советами которого пользовался часто бывавший у него в гостях великий князь Николай Михайлович. Славился винный погреб Дашкова, с редкими экземплярами дорогих бутылок, притягивавших гостей его не менее, чем увлекательные рассказы и споры об исторических курьезах. Вместе с тем, ходили слухи о каких-то ночных авантюрах Павла Яковлевича, закоренелого холостяка.

Площадь ныне называется Искусств, а улица, ведущая от нее к Невскому проспекту, вновь Михайловской. До недавнего времени улица именовалась Бродского — в честь забытого живописца, специализировавшегося на портретах вождей революции. Мастерская его была на площади. Нарком Клим Ворошилов, известный как покровитель искусств, приезжая в Ленинград, останавливался обычно в гостинице «Европейская» (улицу тогда называли вообще невообразимо: Лассаля!), а окна его любимого номера выходили в сторону студии Исаака Бродского, помещавшего маршала, на основе сделанных с натуры набросков, под ручку со Сталиным или верхом на донском жеребце. Но и версия, что это в честь Иосифа Бродского, в бурной молодости своей отдавшего дань ресторанам «Крыша» и «Восточный» в той же «Европейской», вполне срабатывала бы, кабы не вернули улице первоначальное название.

В чем принципиальная уродливость советских переименований, с какими бы лучшими намерениями они ни производились? Мы разучились говорить и думать по-русски, поэтому не чувствуем, как дико звучит: «жить на Бродского», «проехать по Ракова», «дойти до Искусств и повернуть на Грибоедова». Даже если уж очень хотелось почтить героя-комиссара Ракова, павшего в неравном бою с белогвардейцами, назвав его именем ни к чему не обязывающую Итальянскую улицу — надо было по-русски называть ее Раковской; с Бродским еще легче: «Бродская улица». Как переименователи, так и нынешние обратнонаименователи не способны понять простейшей вещи: названия даются улицам, площадям и переулкам исключительно для того, чтобы как-то ориентироваться в городе, а не вспоминать ежеминутно о заслугах того или иного героя. Страсть к переименованиям у наших революционеров пошла от французов. Но у них язык так устроен, что, называй они площадь по-старому, «Луи Канз», или по-революционному «Конкорд», все равно, простое «де ля» ставится всегда, и звучит «пляс де ля Конкорд» совсем не так, как по-русски: «площадь имени Людовика XV», она же «Согласия» (именно эта площадь и отделяет Мадлен от Бурбонского дворца, о чем мы рассуждали выше).

Обратимся, наконец, к Михайловскому театру (1831–1833, арх. А. П. Брюллов). Как ни дорого нам имя Мусоргского, понять, почему театр стали называть его именем, мы решительно отказываемся. Прежнее название (в особенности, сокращенное МАЛЕГОТ, т. е. Малый Ленинградский государственный оперный театр) имело свой особый колорит, как вообще советские аббревиатуры (сельпо, райфо, жакт).

Зал Малегота, в тяжелом потемневшем серебре и апельсиновом бархате лож, замечателен плафоном кисти венецианца Дузи, сохранившимся с 1840-х годов. Особенно хорош сюпропорт, на котором между ног Аполлона высовывается чья-то голова в усах и эспаньолке; Кальдерона, кажется. Пасмурный и часто полупустой, зал знал лучшие времена. В прошлом веке тут выступали приезжавшие в столицу итальянские и французские труппы, и восторги меломанов, современников Паста, Патти, Тамберлинка, Мазини, связаны именно с Михайловским театром.

Естественно, что и беглые взоры навстречу друг другу идущих по параллельным, не пересекающимся лестницам ярусов, и нервный смех в курительных, и умышленные столкновения в сенях при разъезде, — все здесь, в этих стенах…

В 1918 году организовался здесь театр Малегот, называвшийся во время оно «лабораторией советской оперы». О том, что касается музыкального озвучивания романов Шолохова или пьесы Всеволода Иванова про бронепоезд под каким-то номером, ничего не можем сказать, потому что не видели никогда и не интересовались.

Но один эксперимент в Малеготе заслуживает упоминания: постановка Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом «Пиковой дамы». Премьера состоялась 25 января 1935 года.

Мейерхольд решил очистить музыку Петра Чайковского от либретто брата Модеста. Идея, на первый взгляд, невыполнимая, по тем временам не представляла ничего особенного. Сергей Городецкий, например, заменил своими стихами либретто начальной русской оперы «Жизнь за Царя», ставшей «Иваном Сусаниным». Не говорим о красноармейском песенном фольклоре, представляющем отчасти подтекстовки популярных белогвардейских и казачьих песен.

Так что попытка переписать либретто «Пиковой дамы» сама по себе не могла в те времена кого-либо смутить. Свежесть мейерхольдовской постановки — не в факте «литобработки», а в том, что режиссер, не меняя последовательности развития музыки оперы, решил разыграть под нее пушкинскую повесть. Вместо сцены в Летнем саду, под ту же музыку, играли в карты у конногвардейца Нарумова; финал демонстрировал Германна в палате Обуховской больницы и т. д. Декорации и костюмы, естественно, были ориентированы на 1830-е годы.

Не сомневаемся, что братья Чайковские были бы шокированы. Петру Ильичу от огорчения пришлось бы срочно уезжать в Италию. Но вообще-то хотелось бы посмотреть, что из этого вышло. «Орденоносец» (как принято было подчеркивать) и «народный артист» тогда уже испытывал «головокружение от успехов», столь сурово пресекавшееся товарищем Сталиным.

Роковая суть «Пиковой дамы» мистически выявилась в этом спектакле. С него началось низвержение корифея советского театра. Кончилось расстрелом, причем не только Мейерхольда. За два года до того репрессированы были его соавторы по трансплантации оперы.

«Литературной частью» в Малеготе заведовал Адриан Иванович Пиотровский, личность почти ренессансная по размаху интересов. Он переводил с древнегреческого Аристофана, с немецкого — поэтов-экспрессионистов, был теоретиком театрального конструктивизма, одним из пионеров советского кино (как ни крути, выдающегося явления мировой культуры). В полном соответствии с ренессансной натурой оказался тесно связан с механизмами власти, в шестеренках которой был раздавлен.