Изменить стиль страницы

Так вот, Ходасевич в своем «Некрополе» с афористической точностью отзывается о есенинских знакомых. «Все писали стихи и все имели непосредственное касательство к ЧК. Кое-кто из серафимических блондинов прославился именно на почве расстреливания».

Достаточно указать, что в эту компанию входил известный Блюмкин (правда, жгучий брюнет с вывороченными влажными губами), убивший, в порядке провокации, немецкого посла и ставший — не за это ли — секретарем Троцкого (написавшего, кстати, замечательный некролог Есенину). Но в троцкистах есть своего рода романтика, известный пафос, а взяли Есенина в оборот приятели типа Мариенгофа, изобретшего — вряд ли без рекомендации ГПУ — какой-то имажинизм, приверженность которому служила основанием для разносов и репрессий, самого Анатолия Борисовича, естественно, не коснувшихся.

Эта вот партийно-чекистская компания дает какие-то поводы для версии политической подоплеки случившегося в «Англетере». Есенин, мол, рупор эсеровской идеологии, народный герой, и мрачные силы сталинизма его боялись. Верный сталинец, Бухарин как-то уж очень ретиво Есенина ругал, что казалось бы странно, если б Троцкий не хвалил. Будто уж и XIV съезд ВКП(б) созвали с единственной целью, чтоб сбить волну народного гнева по случаю гибели Есенина.

Просто так, для непредубежденного человека, это кажется дико. Если речь идет об установлении объективной исторической истины (типа того, кто автор «Тихого Дона»), то фактов маловато, и аргументы не выдерживают никакой критики. Дело становится понятнее, если задаться вопросом, какая надобность была возвращаться к пересмотру обстоятельств этой давней трагедии.

Самоубийство с христианской точки зрения страшный грех: уныния и насилия над жизнью. Нарушение одной из основных заповедей: «Не убивай». С другой стороны, гибель от руки насильника и убийцы может рассматриваться как мученичество, знак особой отмеченности Богом. Для нынешних наших русопятов есть соблазн в сочинении мифа о Есенине, создании жития синеглазого, златовласого песнопевца, замученного жидами-атеистами.

Предмет жития, однако, пока что близок нам по времени, фигура была слишком популярна при жизни и посмертно. Так что для утверждения подобного мифа надо бы сжечь горы книг, в том числе и сочинений покойного поэта.

Дело не в том, что Есенин, вопреки всеобщему убеждению, не был желтоволос. Художник Юрий Анненков, глазу которого можно доверять, утверждал, что волосы были пепельно-русыми; не приходится говорить о херувимской благостности иконописного лика. Ходасевич вспоминал: «Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное — отличнейшего товарища». Добавим — и Ходасевич, как тонкий психолог, наверное, это имел в виду, — что люди, на лице которых написано, что у них правдивое сердце, чаще всего очень себе на уме, и своего интереса отнюдь не упускают.

Конечно, хороший был поэт, романсиого склада. Размера, скажем, Аполлона Григорьева или Ивана Никитина. Кто же не помнит тонконогого жеребенка, в безнадежной гонке за паровозом или шамкающего деснами мужичка, протягивающего Иисусу зачерствелую пышку: «На, пожуй… маленько крепче будешь». Однако, если искать в поэзии Есенина какую-то концепцию, идеологию, ничего, откровенно говоря, не найдешь (в отличие, кстати, от Клюева, стихи писавшего весьма сознательно, иногда и в ущерб понятности). Клюевская подковырочка, что стихи его сердешного друга Сереженьки так чувствительны, что печатать их надо на веленевой бумаге с голубками со стрелками, чтобы барышни с Ордынки умилялись и переплетали в альбомчики, представляется вполне адекватной значению стихов. Чего ж тут плохого: барышни в альбомчики и Баратынского записывали, и Фета.

Ведь, в конце концов, мы говорим о чуть только достигшем тридцати годов крестьянском парне, учившемся в учительской семинарии два года и в 16 лет подавшемся в Москву, где приказчиком в мясной лавке служил его отец. Какие-то лекции в «народном университете» А. Л. Шанявского, случайные сведения, нахватанные от знакомых социалистов-революционеров. Конечно, большой природный дар, отличная интуиция, но для самообразования решительно не оставалось времени. Женился в первый раз в восемнадцать лет, в девятнадцать стал отцом, жену бросил, пустился за славой в Петербург. Сошелся там с Сергеем Городецким, с Блоком познакомился. Так что и не читая, многое мог воспринять на слух. Занимательно, что первые стихи его были опубликованы в журнале «Голос жизни», издававшемся Д. В. Философовым (то-то пристально смотрел редактор в чистые синие глаза начинающего автора).

Тут и началось с Клюевым. Перенесемся мысленно в 1915 год, на набережную Фонтанки, к дому 149, у Египетского моста. Тут жила Клавдия Алексеевна Ращеперина, родная сестра Клюева. Брат жил у сестры и поселил с собой Сереженьку (тому только исполнилось 20 лет).

Клюев, вечный странник, калика перехожий, никогда семьи и угла не имел. Жил по меблированным комнатам, у знакомых. Тогда вот у сестры нашел пристанище. Дом хоть заурядный, никакой архитектуры (впрочем, есть эркерок, рустики, колонки какие-то по фасаду), но в самом этом районе, на окраине Коломны, в подворотнях, дворах, на черных и парадных лестницах… Если нумерация квартир не изменилась, то клюевская, номер 9, на четвертом этаже, вход с набережной, и лестница с угловыми какими-то загибами, вроде западни, в себе содержит некую подразумеваемость, нечто ускользающее, верткое, подмаргивание какое-то, заманивание — раз, и угодил в капкан.

Места отличные, виды — те самые, что у Добужинского в «Белых ночах». Слияние с Фонтанкой Крюкова канала, набережная которого: с одной стороны низенькие аркады Никольского рынка, с другой — патриархально-провинциальные (хоть и в Вологде увидеть такие) домики. В одном из них умер Суворов вот уж букет странностей, но на нашу тему никаких подозрений! И — как писал один поэт:

… за гранитами пасмурного канала
Стройная бирюзовая колокольня.

Легко можно представить ладного, тонкого, легко рдеющего румянцем паренька, почтительно следующего за коренастым мужичком, пышноусым (бороды тогда еще не носил), рано облысевшим. Мужичок сноровист и спор. Все у него в этом Петербурге схвачено, везде знает углы потаенные, светелки заветные — от дымных артистических кабаков до жарких раскольничьих молелен, от редакций либеральных журналов до просторных кабинетов Канцелярии Его Императорского Величества… да, даже так.

Идут, допустим, в баньку, с шайками да вениками. Благо рядом — известные «Усачевские» — в нынешнем переулке Макаренко. Игривый, кстати, казус, не предусмотренный советскими переименователями: инфернальная фигура Антона Семеновича Макаренко, специализировавшегося на перевоспитании молодых бандитов (по видимости, совершенно бесполая), и бани, по своей природе предназначенные для баловства, хорошо знакомого многим клиентам макаренковских колоний.

О тогдашних дорогих банях уже вспоминалось. Но и без упадочной роскоши римских терм, влажный пар с острым привкусом дымка от настоящих березовых поленьев, дощатая лестница, ведущая на темный полок, растекающееся по суставам блаженство теплоты, ровный треск пышных веников, ритмично хлещущих распаренную плоть… Мы полагаем, что для Клюева удовольствие париться в бане с нагим Сереженькой превосходило иные — а бывали все мыслимые — формы контактов.

Есенин как-то спьяну признался художнику П. А. Мансурову, добросовестно об этом записавшему, как Клюев к нему пристраивался. Будто бы однажды спал Сережа, не заметил, как Коляша оказался рядышком, а проснувшись, обнаружил, что живот весь мокр… Так оно можно бы и не придать этому значения или даже подумать, что такое признание на что-то намекает… Но разговор был как раз накануне гибели, когда Есенин вообще-то думал о другом. Кажется, действительно, по злобе сказал на Клюева, который об альбомчиках барышниных тогда же выразился. Безобидная, в сущности, информация в контексте дальнейших событий приобрела несвойственный ей трагизм.