Лоран готов был завопить. Последний выпад причинял ему жгучую, нестерпимую боль, боль, еще более острую, чем все прежние. Он про себя возмущался: «Что еще собираются они выискивать? Что еще обнаружат они?»

Он не подумал о том, как отнесутся к этому родные. Но реакция не заставила себя ждать. В тот же день, пока Лоран еще находился в лаборатории, ему позвонил Жо-зеф. Объяснение было кратким и резким.

— Да будет тебе известно, что я не потерплю никакого скандала, — заявил старший брат.

— Я очень сожалею, но как мне остановить этот поток клеветы?

— Делай как знаешь. Но чтобы я не был замешан. В противном случае я выступлю против тебя.

— Ну что же, Жозеф, выступай.

Человек на другом конце провода выходил из себя. Он плевался в трубку. Слышно было, как он под конец даже затопал ногами.

Но он, несомненно, располагал какими-то устрашающими средствами, ибо в дальнейшем речь в газетах пошла только о Лоране, о нем одном.

Тем не менее молодой человек получил от брата Фердинана коротенькое, гневное и ледяное письмо: «Клер очень плакала. Помни, что тут твоя вина. Если в этой отвратительной истории будет упомянуто мое имя, то положение мое пошатнется и ответственность падет на тебя... » Десять—двенадцать строк в этом духе. Лоран был в отчаянии, однако решил не отвечать и не ответил. У него было достаточно забот и неожиданностей в этом нелепом сражении. Интервью, взятое у него корреспондентом «Эха», наконец появилось. В общем, оно было достаточно точным во всем, что касалось Лорана, но журналист предупреждал, что почел благоразумным выслушать и другую сторону и с этой целью обратился к одному из сотрудников молодого ученого, а сотрудник этот, по вполне понятным соображениям, пожелал сохранить инкогнито. Затем следовала целая колонка путаного, почти бессвязного текста, где Лоран изображался как человек, неспособный серьезно руководить какой-либо лабораторией Института.

У Лорана было семь подчиненных. Кто же из семи выступил? И что он, в сущности, мог сказать? Лоран мучительно старался обнаружить на привычных лицах признаки вероломства. Потом он вдруг сообразил, что обвинительная речь вполне в духе несносного Биро, который,

несомненно, где-то еще процветает. Мысль эта принесла ему облегчение.

При содействии неизменно услужливого Вюйома Лоран поместил в «Прессе» своего рода отчет, который он назвал «Справкой о спорах насчет лабораторий». Там между прочим говорилось: «Если бы, например, мой выдающийся коллега Юбер Жуар, под просвещенным руководством коего в Национальном институте изготовляются вытяжки из желез, обнаружил бы в один прекрасный день, что сотрудники, выполняющие эти ответственные процессы, не желают придерживаться строго предписанной методики, то здравый смысл и нравственная ответственность побудили бы его немедленно наказать виновных. Проблема дисциплины отнюдь не сложна».

Результат этих строк оказался плачевным. Не предупредив Лорана, господин Жуар поместил в «Прессе» сухую реплику, в которой говорилось, что доктор Л. Паскье, конечно, волен приводить любые примеры, но что напрасно он ссылается, пусть даже предположительно, на коллегу, в лаборатории коего малейшее нарушение дисциплины представляется совершенно невероятным.

Лоран был так задет этим опровержением, что даже не пожелал ответить на оскорбление. На другой день в нескольких мелких газетах появилась заметка, до того нелепая, что сначала она показалась Лорану смешной, однако он все-таки не стал смеяться. Заметка гласила: «Л. Паскье, страховой агент, проживающий на бульваре Эксельманса, дом № 13, считает необходимым предупредить своих многочисленных клиентов, что он не имеет ничего общего со своим однофамильцем Л. Паскье, имя которого часто упоминается в парижской прессе в связи с недавним скандалом».

В тот же день к Лорану в лабораторию явился посетитель. То был маленький человечек, желтокожий, черноволосый. Он говорил по-французски бойко, но с ужасным акцентом. Едва войдя, он предупредил:

— Я не журналист.

Лоран кивнул головой, а посетитель добавил:

— Я интересуюсь науками. Как и все, я слежу за кампанией, которую вы ведете относительно лабораторий. На вас ожесточенно нападают...

Лоран опять уклончиво кивнул.

— «Рыжая лягушка» — газета, которой распоряжаются бессовестные люди. Нет, нет, я с ними незнаком. Но мне известно, что нетрудно заткнуть им рот.

Посетитель умолк, прищурил правый глаз и прошептал, хитро улыбаясь:

— Говорят, это обходится не так уж дорого.

Лоран встал, пересек комнату, настежь распахнул дверь и жестом предложил человечку убраться, тот молча удалился.

Стояло жаркое лето. Но Лоран не ощущал зноя. Над насторожившейся Европой стали проноситься тревожные дуновения. Лоран не чувствовал приближения грозы. Он видел только свои собственные горести, свой ураган. Иной раз он сжимал руками голову и стонал, обращаясь к самому себе: «Я больше не могу работать. Я больше ничего не знаю. Я уже никогда ни на что не буду годен. Эти люди окончательно сведут меня с ума».

Он решил сделать еще одну попытку повидаться с Лармина. «Я поговорю с ним откровенно. Надо выяснить все до конца». Директор по-прежнему никого не принимал. Он ответил Лорану краткой «служебной запиской», в которой говорилось, что «господина Паскье просят не добиваться, без особой надобности, приема у директора и что для поддержания связи с различными отделами Института вполне достаточно письменных обращений».

Вечерами, после душного дня, Лоран заходил на часок к матери. Она приказывала служанке поставить еще один прибор и почти тотчас же погружалась в оцепенение, из которого порою выходила, чтобы сказать что-нибудь если и не бессвязное, так, во всяком случае, неожиданное, ибо трудно было понять, какими кружными путями дошла она до таких мыслей. Однажды она нарушила свою мрачную задумчивость, с каким-то недоумением взглянула на Лорана и прошептала:

— Ты здесь! Да, ты в самом деле здесь, Лоран!

И тотчас же повторила жалобу, которая уже почти двадцать лет неизменно вырывалась у нее:

— Мне кажется, что ты уже совсем разлюбил своего отца. До чего мне было бы грустно, если бы это оказалось правдой!

Лоран отвернулся, чтобы скрыть раздражение. Он думал: «И тут ложь! Даже мама начинает лгать. Знаю, что она говорит так, чтобы любой ценой спасти то, что является для нее смыслом жизни, незыблемой верой, чтобы спасти свою несчастную семью. Что же, тем хуже! Тем хуже! Я отвергаю эту ложь».

Он резко ответил:

— Однако же нам все известно.

Это было неопределенно и почти что грубо. На лице старухи вдруг появилось испуганное выражение. Она прошептала совсем тихо, умоляющим голосом:

— Зачем ты так говоришь? Нет, нам ничего не известно.

Лоран пожал плечами и решил не возражать. Он думал: «Если я буду настаивать, я поступлю дурно. Нет, нет, ложь — владычица. Ее надо уважать».

Он замолчал. Немного погодя он опять подумал: «Что означает это молчание? Возвышенное милосердие? Любовь? Или просто-напросто гордость? Ну вот, я начинаю кощунствовать. Но как же так? Она ни словом не обмолвилась о моих личных невзгодах. Быть может, она ничего не знает? Быть может, она стала совсем бесчувственной от горя?»

В тот вечер, в долгие летние сумерки, возвращаясь домой вдоль домов, от которых еще веяло теплом, Лоран в свете фонаря заметил знакомое лицо. Встречный, еще молодой человек с открытым, доверчивым лицом, тотчас же воскликнул: «Паскье!»

То был давний приятель, которого Лоран потерял из виду уже лет десять тому назад, один из тех мимолетных спутников жизни, с которыми охотно переходишь на «ты», хоть и не знаешь твердо их имена.

Они поболтали несколько минут, потом молодой человек сказал радостно и почти что благоговейно:

— Что же, чудесно! Сейчас весь Париж говорит о тебе.

Лоран пожал плечами.

— По-моему, это скорее прискорбно, если принять во внимание, что именно говорят.

Приятель покачал головой. Он запнулся, потом добавил с грустной усмешкой: