Изменить стиль страницы

Известно, что Надежда Аллилуева по характеру была холериком, с неуравновешенным характером. В то же время была очень восприимчива ко всем жалобам. Естественно, этим кое-кто пользовался. Кстати, жена Калинина и жена Молотова — Полина Жемчужина нашептывали ей, что Сталин недостаточно внимателен к некоторой категории интеллигенции и что надо было бы ему сказать, чтобы он рассмотрел этот вопрос.

Аллилуева не нашла ничего лучшего, как «выпалить» это все во время товарищеского ужина в узком кругу в Кремле. Как и следовало ожидать, Сталин на этот выпад ответил, что это не их, женщин, дело, а дело Политбюро и вмешиваться в эти вопросы не следует. Аллилуева вспылила, встала и ушла. Придя к себе на квартиру, взяла пистолет и застрелилась. Кстати, этот пистолет, миниатюрный браунинг, подарил ей брат первой жены Сталина Екатерины Сванидзе, умершей в молодости, Алеша Сванидзе. Он же одновременно подарил Сталину бритву — большое открытое лезвие, изготовленное немецкой фирмой «Золинген». Сталин каждый раз, когда брился, говорил: «Немецкая бритва… Надо ее выбросить. Но жаль — хорошо и мягко выбривает».

Вот так подарок Надежде стал роковым. Женщине, на мой взгляд, уместнее дарить все же духи, а не оружие. Но, видимо, тот подарок больше соответствовал «ррреволюционному» времени.

О похоронах жены Сталина тоже написано много неправды. На самом же деле все происходило так. Приглашенные, в том числе и группа от Промышленной академии, собрались на Зубовской площади. Гроб был установлен на катафалке. Сюда же прибыл и Сталин. Он шел за гробом среди родственников, шел с непокрытой головой по всей Большой Пироговской улице до уже отрытой могилы на Новодевичьем кладбище и был там до окончания погребения. Затем, забрав в машину дочь и сына, уехал на квартиру в Кремль. А все эти россказни о том, что его будто бы не было на похоронах, — чья-то злая фантазия. Смерть жены, бесспорно, была большой утратой для Сталина.

Смерть же самого Сталина была для страны не просто трагедией, а настоящим обвалом духа народного. Да, это был хоть и временный, но обвал. Несомненно, ликовали те, кто законно или незаконно был при нем обижен. А такие были. Ликовали также и, в первую очередь, те на Западе, кто понимал, что, пока жив Сталин, Советский Союз будет великим и будет гигантскими шагами идти вперед и представлять для мирового капитализма главную опасность. Они вдвойне ликовали, когда к власти пробрался Хрущев. Он стал манной с неба для всего Запада.

Находясь в трауре и в печали, народ, однако, совершенно не мог и предположить, что против Сталина будет организовано такое общегосударственное глумление, как XX съезд КПСС или перезахоронение вождя. Через восемь с половиной лет после смерти, ночью по-воровски, за спиной народа (как и подобает современным демократам), выносят тело Сталина из Мавзолея и опускают гроб в могилу у Кремлевской стены, а затем как ни в чем не бывало объявляют стране, что «по просьбе трудящихся» Сталина перезахоронили. Это была гнусная циничная ложь! С такой просьбой могли обратиться разве только обиженные, но и они вряд ли сделали бы это. Но и у Ленина были и есть обиженные. И даже у нашего светилы от медицины Пирогова тоже были и есть обиженные, но он забальзамирован и лежит в своеобразном мавзолее-музее в городе Виннице. Лично побывал там и считаю, что Пирогов заслужил эти посмертные почести. А возьмите Наполеона. У него что — не было и нет во Франции врагов? Полно! Но народ его считает национальным героем, потому-то огромный, из красного мрамора, гроб с его телом не предан земле, а установлен на высочайшем пьедестале в громадном пантеоне для обозрения человечеству на веки вечные.

XX съезд КПСС, на котором вершилась расправа с мертвым Сталиным, конечно, стал историческим в смысле позора для нашей партии, народа и страны. Прежде, чем проводить этот съезд, Хрущев убрал всех, кто мог разоблачить его лично или в чем-то помешать, и, в первую очередь (я повторяю) он убрал Берию, Абакумова и других, а также вычистил все архивы в Киеве и Москве, чтобы ликвидировать свои следы и компромат на себя.

Но интересное дело — уже через несколько месяцев после смерти Сталина, меня — а я учился на третьем курсе — начали вызывать в особый отдел академии (КГБ). Точнее, вызывали в отдел кадров, а беседу вел работник особого отдела. Разговор был более чем странный:

— Ваша фамилия Варенников?

— Да.

— Что «да»?

— Моя фамилия Варенников.

— Имя и отчество?

— Валентин Иванович.

— Вы сын Ивана Семеновича Варенникова?

— Нет, я сын Ивана Евменовича Варенникова.

— Вы знаете генерал-лейтенанта Варенникова Ивана Степановича?

— Нет, не знаю, точнее, лично не знаю, но о нем слышал.

— Когда, где и что вы слышали?

Мне приходилось подробно рассказывать о событиях под Сталинградом, о том, как там я узнал, что начальником штаба фронта является генерал Варенников Иван Семенович. Что касается моего отца, то он пенсионер, инвалид, проживает в настоящее время в городе Сухуми.

Собеседник на этом разговор заканчивал, но предупреждал, что меня еще вызовут. И действительно, через день-другой меня опять приглашали в тот же кабинет, и уже другой офицер, тоже подполковник, задавал те же вопросы. Естественно, я давал те же ответы. И это продолжалось две недели. Наконец, я обратился к парторгу нашего курса — подполковнику Юденкову. Он был как бы замполитом курса. Мы сидели у него в кабинете. Я рассказал ему всю ситуацию. Он молчал, отведя взгляд куда-то в сторону. Чувствовалось, что он хотел что-то сказать мне (сказал только по окончании учебы), но не мог. Лишь посоветовал: «Я знаю, что вас, как и некоторых других, чьи дипломные работы взял под личный контроль начальник академии генерал армии Курочкин, он периодически вызывает на собеседование. Думаю, что будет очень кстати в конце такого разговора обратиться по личному вопросу и доложить сложившуюся ситуацию. При этом сделать акцент на то, что это вас тревожит и, конечно, сказывается на подготовке дипломной работы.

Не успел я вернуться в свой класс-аудиторию, как вдруг мне сообщают, что через два часа я должен быть у начальника академии с дипломной работой. Я даже встал от неожиданности — будто кто-то подслушивал наш с Юденковым разговор и принял меры. Это было везение. Быстро просмотрев письменный доклад (а мы все его готовили и корректировали каждую неделю) о состоянии подготовки дипломной работы, разложил свою огромную карту и «пополз» по ней, разбираясь с обстановкой и с местностью (точнее, восстанавливая все в памяти). Начальник академии любил, чтобы мы, не глядя на карту, докладывали обстановку, называя на память все свои части и части противника, их состояние и положение, а также населенные пункты, высоты, реки и т. д. Потом набросал схему своего короткого доклада и перечень вопросов, которые я намерен уточнить, и указал, с кем или у кого я намерен это делать.

Но никак не мог придумать естественный переход от делового разговора по диплому к своему личному делу. И так, и этак прикидывал, но все выглядело неуместно, неуклюже и даже неприлично. Поэтому к начальнику отправился в несколько подавленном настроении. Знал, что в приемной надо быть не позже чем за 5, а лучше за 10–15 минут до назначенного времени. Дело в том, что начальник академии хоть и педант — вызывал обычно в точно назначенное время, но иногда говорил адъютанту: если придет раньше, пусть заходит.

И в этот раз я зашел в кабинет и представился начальнику за 10 минут до назначенного срока. Начальник академии кивнул:

— Располагайтесь.

Это означало, что я должен был развернуть свою карту на столе «лицом» к нему, а ко мне «вверх ногами», подготовить весь свой справочный материал и доложить: «Я готов». Начальник выходил из-за своего рабочего стола, садился за большой стол, где развернута была моя карта, приглашал меня сесть и спрашивал, как обстоит дело с написанием работы. Я докладывал — подробно, по уже установленной форме, отвечал на встречные вопросы начальника, но они только помогли мне раскрыть лучше всю картину. Затем я перешел к докладу по карте — об обстановке, замыслу действий и т. д. Мы оба поднялись со своих мест и я, ведя по карте небольшой указкой, доложил обстановку, называя воинские части и местные предметы. В конце сообщил, какие вопросы должен еще уточнить. Я чувствовал, что доклад у меня получился. Курочкин при всех его прекрасных качествах, о чем я уже писал, был несколько суховат и скуп на оценки. Но, когда я закончил, он вдруг сказал: