Неприятельские батареи подвигались все ближе и ближе, и неприятельские траншеи были в очень близком расстоянии от наших.
Бомбардировка не прерывалась. Защитники умирали и от снарядов и от болезней… Говорили, что Меншикова сменят и на его место назначат Горчакова.
— Он поправит дело! — говорили многие севастопольцы, которым хотелось верить.
— Он разобьет французов и прогонит их домой… Не суйся!
Но пока Меншикова не сменяли, он не воспользовался скверным положением союзников во время холодов поздней осени. Подкрепления еще не прибыли, и войско неприятеля значительно уменьшилось благодаря болезням. Запасы, одежда и помещения их были едва ли лучше наших.
По словам перебежчиков, положение союзников в это время было такое же тяжкое, как и наше. Жили солдаты в палатках. Бараки еще не были устроены. Равнодушие союзных главнокомандующих к нуждам армии, пожалуй, походило на равнодушие князя Меншикова.
«Если крушение армии, — писал корреспондент англичанин в „Times“, — честь страны и положение английского государства должны быть спасены, то необходимо бросить за борт все уважения личной дружбы, официальной щекотливости и придворного прислужничества и поставить во главе управления опытность, дарование, энергию и достоинство даже в самой суровой и грубой их форме. Нет интересов выше общего интереса, потому что с падением последнего все рушится. Итак, нет возможных причин и извинений против немедленной смены начальников, оказавшихся недостойными исполнять обязанности, к которым призвали их протекция, старшинство и ошибочные воззрения. Не стыдно для человека не обладать гением Веллингтона, но со стороны военного министра преступно позволять офицеру, хотя один день, браться за исполнение обязанностей, забвение которых довело великую армию до гибели».
«В настоящую минуту, — писал другой английский корреспондент, — дождь идет как из ведра, небо черно как чернила, ветер воет над колеблющимися палатками, траншеи превратились в каналы, в палатках вода иногда стоит на целый фут, у наших солдат нет ни теплой, ни непромокаемой одежды, они проводят по двенадцати часов в траншеях, подвержены всем бедствиям зимней кампании; между тем нет, кажется, ни души, которая позаботилась бы об их удобствах, или даже о сохранении их жизни. Самый жалкий нищий, бродящий по лондонским улицам, ведет роскошную жизнь в сравнении с британскими солдатами, которые жертвуют здесь своею жизнью».
По словам историка «Севастопольской обороны», «с каждым днем лагерь союзников все более и более погружался в грязь; палатки не держались против ветра и дождей. Каждый помышлял о том, как бы выстроить себе пристанище и устроиться в нем удобнее. Но это удалось весьма немногим; большинство же вставало и ложилось посреди грязи, ила и сора и часто не просыпалось, потому что сырость и холод были нестерпимы».
Не имея теплой одежды и порядочного жилья, союзники к тому же терпели недостаток в пище и топливе. В течение многих дней они довольствовались корабельными сухарями, очень дурною водою и сушеным мясом, но последним в весьма малом количестве. «Исхудалые лица, небритые бороды, всевозможные и всецветные одежды, покрытые недельною грязью, ежедневно возобновляемою, — таков наш вид, столь же жалкий, как и новый», — писал один французский офицер.
Французы не имели топлива и для согревания употребляли все, что только способно было гореть; корни деревьев, не исключая винограда, и все остатки исчезнувшей растительности шли на дрова, если только попадались под руку.
Снег для союзников был настоящим бедствием.
О бедственном положении союзников сообщали и перебежчики, но — главное — корреспонденты, бывшие при неприятельских армиях, и газеты — особенно английские — не стеснялись знакомить публику с правдой, как она ни была ужасна.
И князь Меншиков знал все это. И в Петербурге благодаря газетам знали об армии союзников едва ли не более, чем о нашей.
Если Меншиков, потерявший сражение при Евпатории, показал в донесении к государю убитых триста человек, тогда как в действительности их было семьсот семьдесят, то не мудрено, что подчиненные относились к правде еще бесцеремонней, тем более что в те времена она далеко не была удобной.
Союзники благословляли бездействие нашей армии осенью и зимой, благодаря чему они могли дождаться подкреплений и весны.
— Наши главнокомандующие умны, — острили французы, — а русские еще умнее!
В Петербурге нетерпеливо ожидали известий о наступлении.
— Доложите князю Горчакову, — говорил князь Меншиков, отправляя в южную армию Столыпина, — что я не решаюсь атаковать неприятеля с нашею пехотою, которая получает в год только по два боевых патрона, и с кавалерией, которая после сражения при Полтаве не сделала ни одной порядочной атаки.
Севастопольцы, не понимавшие поведения нашего главнокомандующего в эти два месяца, едко подсмеивались над ним и его штабом:
— Два месяца почти совершенное бездействие. По три раза в день набожно смотрят на термометр и молятся норд-осту!
Матросы, ожидая смерти на своих бастионах, повторяли «выдумку» одного товарища:
— Хотел, братцы мои, господь наказать за наши беззакония чумой. Однако показалось мало. Дай я вместо чумы накажу Севастополь Менщиком.
В это время Меншиков всякий намек на возможность атаки считал личным оскорблением и жаловался, что фельдмаршал Паскевич чернит его в глазах государя.
Глава XII
В одно ноябрьское воскресенье погода была отчаянная.
Норд-ост дышал ледяным дыханием и крепчал. К концу дня он ревел.
Ревела и бухта.
Волны поднимались в каком-то бешенстве и яростно разбивались одна о другую. Седые гребни рассыпались алмазной пылью. Ее подхватывал ветер, и бушующая бухта была подернута точно мглой.
Нечего и говорить, что ялики не могли ходить. Яличники вытащили свои шлюпки на берег и разошлись по домам.
Бугай и Маркушка, оба в полушубках, с обмотанными шарфами шеями, все-таки очень зазябли на ледяном ветре. Особенно холодно было ногам. Они быстро направились домой и скоро вошли в свою маленькую комнату в домишке близ рынка, против Артиллерийской бухты. Домишко этот принадлежал солдатке Бондаренко, жене крепостного артиллериста, служившего на одном из приморских фортов.
В комнате было тепло. Солдатка догадалась вытопить печь. Сожители обогревались, испытывая физическое удовольствие тепла.
— Славно! — воскликнул Маркушка.
— То-то, брат, тепло!
«А на баксионах не тепло!» — подумал Бугай, но промолчал.
Скоро крепкая, приземистая чернявая солдатка, которую Бугай называл «Ивановной», принесла разогретый борщ и кусок баранины и, между прочим, рассказала, что утром совсем близко залетела шальная бомба и убила двух мальчиков.
Бугай выпил сегодня за ужином более своих обычных двух стаканчиков водки.
— Праздник и видишь, Маркушка, какая собака — погода! Так чтоб ног не ломило! — проговорил Бугай, словно бы считая нужным объяснить Маркушке свои соображения, заставившие его выпить полштоф. Поднес он два раза по стаканчику Ивановне.
— С праздником, Ивановна! И будьте здоровы! А борщ и барашек у вас, Ивановна, форменные. Настоящий хохлацкий борщ!
— На то я и хохлушка. С праздником!
После ужина напились чаю и зажгли сальную свечку.
Тогда Маркушка достал из-за пазухи свою довольно захватанную и грязную книжку, подсел к Бугаю и значительно произнес:
— Хотите послушать книжку, дяденька?
— Опять заскулишь рцы, мрцы… бра-вра? — промолвил старик, усмехаясь.
— Я по-настоящему, дяденька…
— Что ж… Попытай! — недоверчиво сказал Бугай.
Затягивая слоги и повторяя слова с серьезным видом напряженного и нахмуренного лица, словно бы одолевавшего необыкновенно трудные препятствия, читая по-книжному и несколько монотонно-торжественно, не меняя интонации, Маркушка читал крошечный рассказик о великодушном льве.