Изменить стиль страницы

Ими Чсмбсрлсна напоминает оживленные первомайские и октябрьские Демонстрации тех дней — красные бумажные цветы, кепки, косоворотки, куртки, кумачовые платки девушек, красные лозунги и плакаты, растоптанная грязь на булыжных мостовых, трактор на украшенном кумачом грузовике и чучела империалистов на палках — из них же первым был Чсмбсрлсн, с моноклем и в цилиндре. Тогда пели «Интернационал» и «Молодую гвардию»,  «Низвергнута ночь, поднимается солнце, растет наш рабочий прибой», и «Белая гвардия, черный барон снова готовят нам царский трон», «Мы раздуем пожар мировой, церкви и тюрьмы сравняем с землей» и еще «Как родная меня мать провожала» Демьяна Бедного, а в школах проходили по МУЗО что-нибудь вроде:

Чемберлен — старый хрен –
Нам грозит, паразит,
Но-о мы маху, маху не дади-им, –
За себя-а мы па-ста-им
А самое любимое было, конечно:
Мы красные кавалеристы, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ.
Про то, как в ночи ясные,
Про то, как в дни ненастные
Мы смело,
Мы бодро и бой идем,
Идем
Веди ж, Буденный, нас смелее в бой,
Пусть гром гремит,
Пускай пожар кругом, пожар кругом,
Мы беззаветные герои все,
И вся-то наша жизнь есть борьба!

И мама, которая для спасения жизни не могла бы спеть песни (кроме благодарственного гимна Александру II за освобождение крестьян, выученного когда-то в Институте и певшегося по нашей просьбе слабым, жалобным фальцетом в шутливый знак того, что мама все-таки умеет петь), — мама, подметая пол и занятая обычными своими печальными мыслями, мурлыкала:

— И вся-то наша жизнь есть борьба…

Мамино мурлыканье неопределенного музыкального характера всегда означало, что у нее на сердце очень, очень нехорошо. Почему? Мне, может быть, тогда бы уже и хотелось знать, да из молчаливой мамы ее мыслей было не извлечь.

Во время революционных праздников мы были пока лишь сторонними наблюдателями. Нашими традиционными праздниками, помимо дней рождения и именин, были пасха и рождество.

И дело вовсе не в том, чтобы мои родители верили в Бога — нисколько; просто это была милая с детства традиция.

За несколько дней до наступления пасхи пеклись куличи, в деревянную пирамидальную форму с «ХВ» по бокам закладывалась творожная пасха, из красной и зеленой папиросной бумаги мастерились розы на куличи; мы, дети, соревновались в изобретательности, раскрашивая пасхальные яйца. Перед полуночью со страстной субботы на пасхальное воскресенье, когда начинал разноситься благовест колоколов, папа и мама отправлялись к заутрене, — захватывающая мистерия воскресения и пасхальное пение были такой же неотъемлемой частью их необходимых артистических впечатлений, как ежегодное посещение Художественного театра (когда он приезжал из Москвы на гастроли, и когда в который раз с восторгом и благоговением повсюду повторялись имена Станиславского, Качалова, Москвина — самые дорогие имена для русской интеллигенции, такие же, как имена Чехова, Толстого, Шаляпина, Павлова).

Куличей и пасхи, конечно, не святили, но дома христосовались. Потомки, знаете ли вы, что это значит? Это для вас, небось, этнография. Это значит трижды, по-русски, поцеловаться в одну и в другую щеку, обменявшись словами «Христос воскрссе!» — «Воистину воскрссс!» Полагалось христосоваться со всеми знакомыми и незнакомыми. Что до папы, то он предпочитал хорошеньких.

Наутро папа, лежа в кровати, пел:
Христос воскрссе из мертвых,

Смертию смерть поправ, – так точно, как после оперы, посещенной в субботний вечер, он мог наутро напевать «Хабанеру» или арию Лизы из «Пиковой дамы».

И вес же, хотя для моих родителей это было родом театра, пасхальное воскресенье было важным, светлым, торжественным днем. Только в этот день был яркий пасхальный стол. Когда впоследствии, в порядке борьбы против религиозного дурмана, в магазинах стали продавать сладкие сырки и куличи в будние дни, они не имели того вкуса; вся суть была в том, что пасха была раз в год, и вместе с ней начиналась весна.

В Вербное воскресенье, также по традиции, ставились в вазу ветки всрбочек, а на Троицу — молодые ветки березки; но это проходило для нас, детей, совсем уже незаметно.

Для нас более важным праздником было Рождество, елка — праздник европейский и потому только интеллигентский, совсем не связанный с верой и церковью.

С середины дня папина комната стояла закрытой; там водружалась и украшалась грандиозная, до высокого потолка, елка; вечером вдруг распахивались двери, за которыми мы давно уже стояли в нетерпении; в глубине большой темной комнаты елка таинственно сияла десятками колеблющихся огней, блестками золотого дождя, малиновой и темно-зеленой серебристостью стеклянных шаров; наверху темно блестела звезда из бронзовых нитей; картонажные ангелы, деды-морозы, серсбрянныс зайцы, белки, крокодилы вращались в токе теплого воздуха от свеч, мерцал елочный снег, в бумажных корзиночках между золочеными орехами висели мятные пряники. А под елкой, на белой простыне, скрывавшей крестовину, были расставлены подарки.

Интересны они были главным образом обстановкой, в которой они нам Доставались; все эти игрушечные люди, звери, заводные поезда и прочее в Другие дни лежали в забросе. Но мне уже, конечно, игрушек не дарили, а Дарили книги.

Наигравшись подарками, мы обрывали с ветвей красные, зеленые и голубые хлопушки. В каждой скрывалась ленточка: потянешь — и хлопушка Раскрывается с громом, а из нее вытаскиваются причудливые бумажные колпаки и шапки, которые мы напяливаем на себя, на папу, на гостей. А потом: — хоровод вокруг елки:

Наш отец Викентий… и лай, кукареканье, мяуканье. А там — огненные фонтанчики бенгальских огней…

Вообще говоря, наша елка была очень похожа на норвежскую, но только шумнее и веселее. А мама садилась задумчиво в угол, в кресло, и следила, как гаснет свечка за свечкой, «как жизнь человеческая», — погаснет было, а потом вспыхнет опять, как будто совсем бодрая и здоровая, — увы, ненадолго; потом тухнет вдруг, или тлеет, тлеет, тлеет, дотлевая… После смерти предпоследней свечки в комнате наступала тишина и темнота, и по потолку колебались в слабом свете лапчатые тени ветвей, как в дремучем лесу; примостившись к маме, на ручку кресла, я вместе с ней в очаровании грусти следил, как тухнут золотые огоньки, как мрачная, дышащая свежим лесом мгла наступает из углов, и лапы ветвей колышутся по стенам и на потолке…

Потом — тьма. Зажигается свет, звучат голоса. Очарование кончилось.

Второй раз елка зажигалась на мое рождение, 12 января. Это был мой праздник; Алеша уходил в этот день спать раньше меня, поэтому здесь было меньше шума, больше задумчивости у догорающих свечей. А если елка была свежая и хорошо стояла, то она зажигалась еще и в третий раз, на Алешин день рождения, 21 января.

Незадолго до Рождества 1927 года Миша вдруг предложил мне пойти к его знакомым, где есть ребята почти моего возраста. Я всегда отбивался от попыток «искусственно» познакомить меня с какими-либо ровесниками, с которыми мне, по словам родных, «будет оченЛштсрссно». Но — может быть потому, что предложил мне это Миша, может быть просто случайно, — на этот раз я согласился.

Мы отправились с Мишей на угол Камснноостровского и Песочной (что ныне «имени профессора Попова»), в дом 54, и со двора поднялись под самую крышу, на шестой этаж; прошли через кухню, коридор, кого-то спросили — и вошли в комнату. У письменного стола на фоне окна, в профиль, сидела девушка, как мне показалось, поразительной красоты; сидела она гордо и непринужденно, несколько презрительно глядя на нас серыми глазами; нос с горбинкой, волнистые, пышные волосы, высокий лоб, большие янтарные бусы на длинной, лебединой шее, цветная шелковая блузка и шаль, небрежно наброшенная на плечи; самая атмосфера комнаты — все это было благородно, все выше пошлости повседневной жизни. Она милостиво встретила Мишу и меня; откуда-то был вызван ее брат, мальчик лет четырнадцати, застегнутый на все пуговицы в какой-то костюмчик с курткой мышино-ссрого цвета, с таким же орлиным носом, с вьющимся чубом русых волос, с умными и добрыми голубыми глазами и подвижным смеющимся ртом; за ним в дверях мелькнула некрасивая девочка-переросток, бледно-розовая, безбровая, с плоским носом, с короткой и толстой светло-рыжей косой; девочка явно чувствовала себя неловко и быстро скрылась. Мальчик же поздоровался со мной, назвал себя Иваном и предложил пойти в его комнату.