Тем временем в башенке раздался ужасный крик, сопровождаемый кощунственным ругательством.
Тяжелый люк заскрежетал в четвертый раз. Кто-то с шумом упал в зеленую воду; и под его тяжестью заскрипело огромное мельничное колесо; одна из широких лопастей колеса сломалась: человек, зажатый между трухлявыми балками, показался над пеной, которая окрасилась кровью; дико крича, он дважды показался на поверхности вместе с колесом и пошел ко дну. Это был Лобардемон.
Сен-Мар в ужасе попятился.
— Такова воля провидения, — сказал Граншан, — Урбен Грандье предсказал его смерть три года тому назад. Но время дорого, господа, не стойте здесь; он это или другой, не все ли равно — эти мерзавцы того и гляди сожрут друг друга, как пауки в банке. Но постараемся вырвать у них самый лакомый кусок. Слава богу, вот и сигнал! Мы спасены: все в порядке! Скорее сюда, господин аббат. Видите белый платок в окне? Наши друзья готовы.
Аббат тотчас же схватил за руки обоих узников и увлек их на ту сторону террасы, откуда они вначале обозревали окрестности.
— Выслушайте меня, — сказал он им, — и знайте, что ни один из заговорщиков не пожелал воспользоваться убежищем, которое вы им предоставили; многие из них поспешили, перерядившись, в Лион; они не поскупились на золото, и никто их не выдаст; решено напасть на вашу стражу и освободить вас. Это произойдет, когда вас поведут на казнь; сигнал подадите вы, Сен-Мар, надев шляпу в знак того, что пора начинать.
Добрый аббат рассказал, то плача, то улыбаясь своим надеждам, что после ареста его воспитанника он поспешил в Париж; все действия кардинала были окружены глубочайшей тайной; никто не знал места заключения обер-шталмейстера, и многие считали, что он сослан; когда же стало известно о полюбовном соглашении короля с Гастоном Орлеанским и герцогом Буйонским, все поверили, что жизнь остальных заговорщиков спасена, и о заговоре перестали говорить, — замешанных в нем было мало, да и само дело удалось замять. В Париже даже порадовались, узнав, что Седан и весь седанский край присоединены к королевству в обмен на милостивый указ, пожалованный герцогу Буйонскому, признанному невиновным, как и Гастон Орлеанский; все так превосходно уладилось, что парижане восхищались ловкостью кардинала и его милосердием к заговорщикам, которые якобы требовали его смерти. Ходили даже слухи, что он устроил побег Сен-Мару и де Ту и великодушно позаботился об их переправе за границу, после того как смело арестовал обоих посреди перпиньянского лагеря.
В этом месте рассказа Сен-Мар позабыл о смирении и, стиснув руку своего друга, воскликнул:
— Арестовал?! Неужели надо отказаться даже от чести добровольной сдачи в плен? И всем пожертвовать, вплоть до уважения потомков?
— Это желание тоже было суетным, — заметил де Ту. приложив палец к губам,— тише, выслушаем аббата до конца.
Не сомневаясь, что спокойствие молодых людей вызвано их радостью при мысли о скором побеге, и видя, что солнце еще не вполне рассеяло утренний туман, священник невольно поддался удовольствию, которое испытывают все старики, когда им случается рассказывать новости, даже огорчительные для слушателей. Он поведал, сколько им было потрачено труда, чтобы обнаружить убежище своего воспитанника, неизвестное ни при дворе, ни в городе, ибо имя Сен-Мара боялись произносить хотя бы шепотом. Он узнал о заключении обер-шталмейстера в крепости Пьер-Ансиз лишь из уст самой королевы, которая соблаговолила прислать за ним и поручила передать это известие маркизе д'Эффиа и всем участникам заговора, прося сделать отчаянную попытку для освобождения их молодого вождя. Анна Австрийская даже отважилась послать в Лион множество вооруженных дворян из Оверни и Турена, чтобы содействовать этому смелому предприятию.
— Добрая королева очень плакала, когда я был у нее, и говорила, что готова пожертвовать всем своим имуществом, лишь бы вас спасти; она горько упрекала себя за какое-то письмо, — право, не знаю, какое. Говорила о благе Франции, но не объяснила, в чем оно состоит. Она мне сказала, что восхищается вами и заклинает вас искать спасения, хотя бы из жалости к ней, ибо в противном случае вы оставите ей в удел вечные угрызения совести.
— Она ничего больше не сказала? — прервал его де Ту, поддерживая побледневшего Сен-Мара.
— Ничего, — ответил старик.
— И никто не говорил с вами обо мне? — спросил обер-шталмейстер.
— Никто, — сказал аббат.
— Хотя бы она мне написала! — молвил Анри вполголоса.
— Вспомните же, отец мой, что вас послали сюда как исповедника! — заметил де Ту.
Между тем престарелый Граншан упал к ногам Сен-Мара и, теребя его за одежду, звал на другую сторону террасы.
— Ваша светлость… господин… мой добрый господин, — кричал он прерывающимся глосом, — вы видите их? Вон там… это они… они…
— Но кто же, мой старый друг? — спросил его Сен-Map.
— Как кто? Великий боже! Взгляните на то окно, разве вы их не узнаете? Там ваша матушка, сестра, брат.
В самом деле, при свете наступившего утра вдали можно было разглядеть женщин, махавших белыми платками; одна из них, одетая во все черное, простирала руки по направлению к тюрьме, порой она удалялась в глубь комнаты, видимо, для того, чтобы собраться с силами, затем ее снова подводили к окну, и она то воздевала руки, то прикладывала их к груди.
Сен-Мар узнал свою мать, свою семью, и силы на мгновение покинули его. Он склонил голову на грудь друга и заплакал.
— Сколько же раз придется мне умирать?! — воскликнул он.
Он помахал в ответ на приветственные знаки родных и сказал престарелому аббату:
— Скорее идемте вниз, отец мой; я исповедаюсь вам, и вы мне скажете перед судом всевышнего, стоит ли проливать кровь из-за тех дней, которые мне еще дано прожить.
И Сен-Мар поведал богу то, что было известно ему одному и Марии Мантуанской об их тайной и несчастной любви. «Он вручил своему исповеднику, — говорит священник Даниель, — портрет знатной дамы, обрамленный бриллантами, кои завещал продать, а деньги употребить на дела благочестия».
Господин де Ту, исповедавшись, написал письмо. «После чего (рассказывает его духовник) он сказал: Вот последние мои помыслы, обращенные к миру: отправимся в царство небесное. И, расхаживая по комнате крупными шагами, он во весь голос, с непостижимым духовным жаром читал псалом Miserere mei, Deus[47] и столь сильно вздрагивал, что как бы отрывался от земли и готовился выйти из телесной своей оболочки. При сем зрелище стражники онемели и дрожали все до одного от почтения и ужаса».
Двенадцатого сентября 1642 года в Лионе царили мир и тишина, когда на заре из всех городских ворот стали сходиться и съезжаться, к великому удивлению жителей, пехотные и кавалерийские войска, которые, как было известно, стояли лагерем и на квартирах весьма далеко от города. Французские и швейцарские стрелки, помпадурские полки, тяжело вооруженные всадники Моревера и карабинеры Ларока — все двигались в полном молчании по улицам; приставив мушкеты к луке седла, кавалеристы безмолвно окружили замок Пьер-Ансиз; пехотинцы выстроились в два ряда по берегам Соны, от ворот крепости до площади Терро — обычного места казни.
Четыре роты лионских буржуа, называемых Знаменосцами — человек тысяча сто-тысяча двести, «были построены на площади Терро, — говорится в дневнике Монтрезора, — да так, что свободным осталось только пространство, насчитывающее с каждой стороны шагов восемьдесят, куда не допускали никого из посторонних.
Посреди пространства сего был воздвигнут эшафот семи футов вышиною, занимавший около девяти квадратных футов, а посреди него, немного ближе к переднему краю, поставили столб, вышиною в три фута или около того, перед коим поместили плаху в полфута вышиною, так что главный фасад или перед эшафота смотрел на скотобойню Терро, в сторону реки Соны; к оному эшафоту со стороны Дам де Сен-Пьер приставили лесенку в восемь ступеней».
Имена узников не были известны в городе; неприступные стены крепости хранили молчание, пропуская людей лишь по ночам, а в ее глубоких подземельях, на расстоянии каких-нибудь четырех футов друг от друга, порой годами томились отец и сын и даже не подозревали об этом. Велико же было изумление лионцев при виде столь пышных приготовлений, и люди стали сбегаться со всех сторон, не зная, идет ли речь о празднестве или казни.