След в Антарктиде... Если по нему непросто лететь, то что же испытывают те, кто его прокладывает?!
— Пойдете на «Восток», — Миньков, как всегда, краток, — на обратном пути с «Комсомолки» захватите француза — профессора Бауэра. Погода там... В общем, могла бы быть получше, но какая есть. Сели, взяли профессора, и сразу — на взлет.
— Что с ним? — спросил Костырев.
— Ты же его видел, Михаил Васильевич. Человек он тучный, на тех высотах, куда залез, появилась одышка, температура. Пришлось разворачивать поезд, чтобы вернуть его на «Комсомолку». Есть подозрение на горную болезнь.
Мужество профессора создает проблемы десяткам людей, заставляет рисковать товарищей, тех, кто возвращал его на «Комсомолку». Мы тоже участвуем в этом. Но таковы правила. Ученый решил познать, что же такое — Антарктида, но сделать этого не смог. Теперь наш черед действовать по нашим правилам.
Мы знали, что в Антарктиде работают два научных поезда. Один — Андрея Капицы шел с «Мирного» через «Восток» и «Полюс недоступности» к «Молодежной». На втором совершался совместный советско-французский гляциологический поход. Поезд должен был через «Восток» пройти к станции «Советская». Его возглавляли два ведущих специалиста, с нашей — профессор Шумский, с французской — профессор Бауэр, с которым работали еще три сотрудника. И вот нам предстояло снять Бауэра с похода.
— Температуры и на «Востоке», и на «Косомольской» низкие, — Миньков говорит это так, будто он виноват, что там гуляют холода. — Не приморозьте лыжи. Я бы с вами сходил, но здесь дел слишком много, корабль готовится к отходу...
Я вижу, с какой неохотой Миньков отпускает нас одних — ему было бы легче «сходить» с нами, чем нервничать здесь.
— Женя, — окликнул он меня. Подхожу. — Там, в вездеходе, свежий хлеб для Тябина и Федорова. Положите к себе в кабину, чтобы не поморозить. Постарайтесь теплым довезти, повара его хорошо укутали.
К двум Володям — Тябину и Федорову — у нас, летчиков, да и у всех полярников, отношение уважительно-нежное. Заброшенные на «Комсомольскую», эти два парня обеспечивали нас данными о погоде при полетах на «Восток», готовили ВПП, когда мы завозили необходимое для поездов, идущих в глубь материка, держали радиосвязь, принимали гостей — участников транспортных и научных поездов. Но все мы приходили, прилетали и возвращались, а они — оставались, жили и работали там, где по всем законам человек жить не может. Работать и жить вдвоем в таких условиях — это героизм.
Забираю хлеб, упакованный в мешок, пристраиваю в кабине. Взлетаем. Погода в «Мирном» «звенит», но по трассе, кто знает, с чем столкнемся. Встаем на след. В экипаже воцаряется та особая атмосфера, которую я так люблю, — спокойная, сосредоточенная, рабочая.
Проходим над «Комсомолкой», покачав крыльями тем, кто вышел нас встречать.
— Привет от Федорова, — наш радист постоянно держит связь со всеми, кто следит за нашим полетом, — полоса готова, профессор на станции.
— Свяжись с «Востоком», что у них? — просит Костырев.
— Температуры на пределе — минус пятьдесят два градуса. На полосе «иголка».
Теперь я уже знаю, что «иголка» — это кристаллы влаги, смерзшиеся в виде обычной швейной иглы.
— Сбивают?
— К нашему приходу обещают сбить.
Подходим к «Востоку». От полета к полету Антарктида здесь становится все более грозной. Эту угрозу я ощущаю всем своим существом, но на эмоции времени почти не остается. Посадка. Разгрузка. Короткий обмен новостями с восточниками. Взлет.
«Комсомольская» встретила нас радостно. Чистейшее голубое небо, яростное солнце, слепяще белый снег — ну, горный курорт, ни больше, ни меньше.
— Командир, ребята с поезда интересуются: керны сможем забрать? — спрашивает Бойко.
— Сможем. Женя, возьмешь Серегина, он тебе поможет керны грузить.
Костырев сажает Ил-14 мягко, безупречно точно, и, если бы под нами был стационарный аэродром, машина неслышно скользнула бы по ВПП. Но мы на «Комсомолке». И хотя Тябин до одури ровнял заструги, Ил-14 бьет, будто под нами гигантская стиральная доска. Заруливаем на стоянку. Хватаю мешок с хлебом, хлопаю призывно по плечу Серегина, выбираюсь на белый свет. И только тут замечаю, что выскочил на мороз в одной шелковой рубашке, забыв набросить куртку, без шапки, без рукавиц. Серегин рванулся за мной в том же виде, что и я. Ну, да не возвращаться же назад — движки стынут, и лыжи могут примерзнуть.
Пока профессору помогают подняться в кабину, мы с Юрой загружаем керны — пробы снега и льда, взятые в разных районах Антарктиды и упакованные в дюралевые ящики. Они — легкие, по меркам «Мирного», но здесь, на «Комсомолке», на высоте 3520 метров, где не хватает кислорода и каждое движение требует немалых усилий, мы с Серегиным начинаем задыхаться, поработав всего несколько десятков секунд. Но их хватает, чтобы керны оказались в самолете. Возвращаемся на свои рабочие места, успев мельком попрощаться с теми, кто остается. Тябин показал пальцем на мою рубашку и покрутил им у виска — жест понятный каждому, да и сам я уже оценил собственное сумасбродство: «Ну и дурак же ты, Кравченко». Бухнувшись в кресло, пристегиваю ремни, ставлю ноги на педали, кладу руки на штурвал и ловлю себя на мысли, что делаю это автоматически, поскольку все мое существо подчинено одному мучительному до боли желанию вдохнуть побольше воздуха, который, похоже, навсегда покинул нашу пилотскую кабину. Серегин пытается сделать то же самое — я слышу его попытки вздохнуть поглубже даже сквозь гул моторов.
— Пора, — говорит Костырев, приветливо машет рукой Тябину, который показывает нам, что путь для Ил-14 свободен, и выводит двигатели на взлетный режим. Я чувствую, как жестко и в то же время аккуратно командир держит штурвал. Машина набирает скорость, и по мере ее нарастания каждая неровность полосы все сильнее бьет по лыжам, по самолету, по нашим нервам. Резкий боковой ветер пытается снести Ил-14 с полосы, и теперь мы удерживаем его на курсе уже вдвоем. Я забываю об удушье, о боли, которую причиняют мне прихваченные холодом горло и бронхи, о замерзших пальцах — мы должны нормально взлететь, и я не имею права ни на какие другие чувства и мысли, кроме тех, что связаны с движением машины.
120-140 км/ч. Удар. 145 км/ч. Удар. Кажется никогда еще наш самолет не разбегался так медленно. Удар. Рывок в сторону. Парирован. Когда же закончится эта пытка?! Удар. Наконец, Костырев чуть заметным движением берет штурвал на себя, и мы повисаем в воздухе. Какое блаженство!
Высоту наскребаем по сантиметрам. Естественное, выработанное годами, почти инстинктивное, желание взять штурвал на себя, чтобы побыстрей уйти от «подстилающей поверхности», здесь приходится в себе глушить. Большая высотность, разреженность воздуха, обедненного кислородом, низкая температура диктуют свои правила взлета, которые отличаются от тех, которые ты исповедуешь на уровне моря. Проходим километров двадцать, прежде чем стрелка высотомера подсказывает, что мы на высоте сто — сто двадцать метров над ледником.
— Кравченко, пойди узнай, как там наш больной, — по фамилии командир называет меня, если чем-то недоволен.
Покорно покидаю кресло. На мой вопросительный взгляд профессор Бауэр, которого с максимальным комфортом устроили на чехлах от двигателей, отвечает международным жестом, подняв вверх большой палец. Что ж, надо отдать должное мужеству этого ученого — его ответ и внешний вид противоречат друг другу. Ничего, скоро пойдем к морю, ему станет легче. Надеюсь, и мне тоже, потому что начинает душить кашель. Прикрываю рот платком, а когда откашливаюсь, замечаю на нем мелкие капли крови. Профессор сочувственно улыбается, отвечаю ему тем же, и надеюсь моя улыбка выглядит радостней.
Возвращаюсь, наклоняюсь к Серегину:
— Юра, ты как?
— После этой посадки на «Комсомолке» я стал яростным противником стадного чувства, поскольку именно оно вывалило меня раздетым из самолета вслед за моим лучшим другом Евгением Кравченко, — в последние слова он постарался вложить всю иронию, которой наградила его природа.