Изменить стиль страницы

Кара

Посвящается собрату по оружию, уважаемому Евгению Тимофеевичу Смирнову

Есть в жизни минуты, читатель, такие,
Что ты иль хохочешь, иль плачешь сердечно,
В них юмор, и горечь, и слезы людские,
А душу лелеют и помнишь их вечно!..
I

Позднее осенью 1857 года, «благодушествуя» в Култуминском руднике Нерчинского края, я вдруг совершенно неожиданно получил предписание сдать рудник назначенному преемнику, г-ну Бильдзюкевичу, и отправиться на Карийские золотые прииски, чтоб принять управление Верхнего промысла.

Получив такое предложение, я сначала совершенно опешил. Слезы поминутно навертывались на глаза, и я не знал, что мне делать: то ли поупрямиться и протестовать, то ли просить начальство об изменении этого распоряжения, то ли, наконец, смириться, собираться и ехать, а ехать из благословенной Аркадии в патентованную каторгу мне было не по душе и не по сердцу… Перечитав несколько раз приказ о своем перемещении и волнуясь с головы до пят, я немедленно послал за своим приятелем, Павлом Елизаровичем Черемных, и просил его навестить меня. (См. «Култума».)

По счастию, он был дома, а потому тотчас пришел ко мне с сияющей физиономией, воображая, что я, вздумав ехать на охоту, приглашаю его с собою.

— Прощайте, милейший Павел Елизарович, прощайте! — говорил я, невольно дрогнувши от подступающих слез и волнения.

Лицо моего приятеля как-то вдруг вытянулось, глаза сделались больше, а на лбу и у носа появились вопросительные складки.

— Что? Что такое случилось? — говорил он, беря меня обеими руками за мою широкую длань. — Уж не помирать ли собираетесь? — продолжал он, как бы думая пошутить.

— Ну нет, Павел Елизарыч, умирать не умирать, а все-таки прощайте!

— Да что такое, в самом деле, за притча? Поясните, пожалуйста.

— А вот, батенька, получил указ о переводе, прочитайте-ка.

Черемных взял бумагу, подошел к окну и, пробежав предложение, сначала почмокал губами, а потом, отвернувшись, положил его на стол и задумался, не взглянув на меня, видимо, он стеснялся того, что на его глазах навертывались слезы, которые он хотел скрыть.

— Ну что? — спросил я, невольно утирая платком веки.

— А что вам сказать, Александр Александрович! На все воля господня и распоряжение начальства, значит, надо сдавать управление и ехать, тут ничего не поделаешь, — сказал он как-то внушительно.

— А я хотел бы протестовать или проситься, чтоб оставили здесь, потому что ужасно как нежелательно служить на каторге. Я знаю ее по Шахтаме, и сердце мое не лежит к этим карающим человека работам.

— Ну что делать, вы еще молоды, только что начинаете службу, а потому и неловко идти против воли начальства, — говорил, соболезнуя, Черемных и вместе с тем безапелляционно разводил руками.

Долго еще просидели мы с ним у стола и проговорили на эту тему. Конечно, я хорошо видел грусть Павла Елизарыча, но и не меньше того понимал, что опытный служака, говоря правду, как отец сыну, желает мне одного добра.

Но вот скрипнула входная дверь немудрой приставской квартиры, и в комнату вошли два приземистых геркулеса — братья Шестопаловы, мои подчиненные по управлению и искренние друзья по охоте. Они тихо, но размашисто помолились на передний угол, затем поклонились и, запихнув большие пальцы за опояски, «утимились» (воззрились, уставились) на меня.

— Здравствуйте, Шестопаловы! Что скажете хорошенького? — приветствовал я их, подходя поздороваться.

— Да сколь много хорошего, барин, что тебя от нас убирают? — сказал старший, Николай Степанович.

— А мы только сейчас услыхали от конторских да вот и пошли проведать к твоему благородию, — проговорил в нос от душивших слез веселый Егорушка.

— Что делать, ребятушки, верно, не судьба еще послужить с вами, придется проститься.

— Эка ты втора! А мы только привыкли, обжились. Теперь как без тебя будем? — сказал с расстановкой и осовело поглядывая Николай Степаныч.

— Теперь и девки-то по тебе голосить станут, некому будет миленьких угощать на вечерках, — ввернул, шутя, Егорушка, неподдельно осклабившись.

— Ну, ничего, братцы: жили вы без меня раньше, проживете и теперь. А вот о ваших хорошеньких култумянках мне действительно потужить стоит, — там их не будет. А потому скажи им, Егорушка, чтоб собрали хорошую «вечерку» (посиделку) да приходили прощаться, а я их угощу по-приятельски…

Да, а говоря это, хотя и в шутливом тоне, крепко щемило мое сердце, и мне все-таки менять прелестную Култуму на каторгу было крайне тяжело и не хотелось. Но волей-неволей приходилось мириться с назначением, а когда окончилась моя сдача, то, скрепя сердце, проститься с друзьями и ехать.

Никогда я не забуду того дня, когда в час моего отъезда почти все жители Култумы, старые и молодые, придя проститься со мною, запрудили собою не только комнаты, двор, но даже часть широкой улицы против моего дома. А сколько простых, но искренне братских пожеланий слышалось из толпы и сколько прелестных головок торчало из-за широких плеч мужчин, только молча и плутовски мило выражавших свое «прости», после задушевных песен да всевозможных русских игр с неизбежными горячими поцелуями на последней вечерке…

Бойкая сибирская тройка едва вывезла меня из двора сквозь сгрудившийся народ, который, цепляясь по отводинам кошевы, сильно тормозил экипаж. Но вот среди подбрасываемых кверху рукавиц, шапок и криков добрых искренних пожеланий кони вырвались на свободу, ямщик мастерски свистнул, колокольчики слились в металлический дребезг, и я, с неизменным своим денщиком Михаилом, поднимая столбы снежной пыли да теряя по улице прилепившихся к кошеве провожатых, покатил по широкой каторжанской дороге.

Сзади меня на особой лихой тройке неслись Черемных и Шестопаловы, которые непременно хотели проводить меня до первой станции и еще хоть раз угостить чаем…

Много воды утекло с тех пор, многое изменилось во многом, но я и до сего дня не могу без слез вспомнить этот выезд из патриархальной в то время Култумы, это огульное братское прощание целого населения, эту неподдельную любовь и доверие русского народа.

II

С грустной душой да наболевшим сердцем приехал я перед вечером на Верхнекарийский промысел. Большой семейный дом пристава был хорошо вытоплен, подбелен, вымыт, но почти совершенно пуст, и только благодаря внимательности моего предместника, уважаемого старика Якова Семеновича Костылева, в нем я обрел два небольших столика, два крашеных стула да плохонькую деревянную кровать.

Не прошло и десяти минут, как ко мне заявились все мои будущие сослуживцы и подчиненные, чтоб, представившись лично, познакомиться с новым приставом. Заторопившийся при доме сторож принес воткнутую в портерную бутылку сальную свечку и тускло осветил приемную комнату. Пришлось, извинившись перед явившимися сослуживцами, принять их «на ногах», а утром самому надеть мундир да ехать к управляющему Карийским округом, капитану Ивану Ивановичу Кокарову, который жил в резиденции управления, на Среднекарийском золотом промысле.

После приема управления Верхнего и первого знакомства с работами и подчиненными мне «служащими чинами» меня ужасно озаботила тюрьма, в которой считалось до 700 человек ссыльнокаторжных арестантов, коими ближайше заведовал еще молодой человек и неопытный служака, зять моего приятеля Павла Елизаровича, тот самый, который недавно женился на известной читателю «Природы и охоты» бедовой Наташе, той очаровательной брюнетке, которая сводила с ума култуминских юношей и в честь которой, на речке Газимуре, брод, пониже Култуминского спуска, получил название Наташина брода…

Чтоб познакомить читателя с Карийскими золотыми промыслами, необходимо сделать хоть маленькое описание этой местности далекого Нерчинского края, — местности, где волею судеб явились довольно обширные селения и куда с 1830-х годов пробился торный путь на широкую каторгу. Много полубритых человеческих голов с обезображенными клеймами лицами, с рваными «норками» (ноздрями) и с бубновыми тузами на спине прошло по этой дорожке, под общим именем «несчастных». Много этих пасынков природы погибло и погребено в вечно мерзлой почве этого края; много бежало чрез дебри по неизмеримым таежным тропинкам, но как относительно мало разошлось обратно на поселение по беспредельной Сибири… Сколько горючих слез оросило этот широкий каторжанский путь, сколько рухнуло радужных надежд у желающих по нему возвратиться, и сколько зверских мыслей зародилось у людей, жаждущих мщения да проклинающих не только судьбу, их породившую, но и тот день, в который они одинаково безвинными младенцами появились на свет божий.