— Да очень просто, прочитаешь молитву, покуришь ладаном или серой (древесной) да и закопаешь, где ловко, а нет — так и чащей забросаешь, либо на воду спустишь, вот как я раз нашел утопленника в реке, на куст водой посадило, с берега-то и не достанешь. Ну сходил к остожью, притащил длинную жердь, да ею и спихал его на воду.
— Эх, дедушко! Сказано: умерших погребайте!..
— Это и я, барин, знаю. А что делать тогда, коли и достать нельзя? Неужели же по-твоему лучше оставить тело ястребам до воронам? А этих несчастных столько в тайге пропадает, что за каждым телом и сама полиция не стала бы ездить. Иной раз наткнешься верст за восемьдесят от промысла, так неужель мне бежать до полиции да потом снова отвозить ехать. Нет, барин, этак здесь и промышлять лучше не ездить, а надо сидеть дома на печке, вот что!..
— И то верно ты говоришь, Дмитрий.
— Да как, барин, не верно: все верно толкую! А то еще что, пожалуй, заяви, так и жизни не рад будешь, скажут сам убил, либо ограбил, вот и затуторят за окошко с железною решеткой. Бывали эти примеры-то, знаем. Вон Федька П-н объявил, да так и захнул сам по чижовкам. Нашли, значит, что тело-то было убито, вот и придрались: говорят, это твое дело, сознавайся! А старик-то какой был сердечный! Кажется, единой мухи на киселе не обидел. Вот и объяви после этого. Нет, барин! А коли совесть чиста, то и на воду спихнуть не грешно. Господь-батюшка все это видит и в вину не поставит.
— Верно, дедушко! А только знаешь ли, ты все-таки поступил не по закону.
— Не по закону-то, не по закону, это и я знаю. А по-моему, барин, выходит так, что если бы все делалось по закону, то и тюрем бы не было, да и беглых бы не попадалось, а я бы их, грешный человек, и с кустов не спихивал.
— Как же, дедушка, эти-то люди попали в такую трущобу? — спросил я, кивнув головой по направлению к нашей находке.
— Значит, бестолковы, вот что, барин. Им надо идти вон куда, на закат солнца, а они пошли на восход, где отсюда на тысячи верст и жилья-то нет никакого до самой Олёкмы. Вот и заблудились, отощали, ну и погибли с голоду.
— Неужели с голоду?
— Да как не с этого? Видел ведь ты, что около них и огнища нет. Значит, выбились из сил, одичали, пропали не по-христиански!.. А кто же ногу-то поел тому, что постарше?
Старик помолчал, как бы давая мне время догадаться, но мысль эта было уже зашевелилась во мне, и вместе с тем я почувствовал, как шевелились у меня волосы на голове.
— Гм! Ведь голод не тетка, — продолжал старик, — заставит и людского мяса попробовать. Зверь, барин, с ноги есть не начнет.
— Что ты, дедушка, грешишь на покойника, а если не он?
— Нет, барин, уверься, что он!.. Потому что если бы наткнулся на свежих покойников зверь, скажем, медведь либо волк, то поел бы не этак… Да здесь всякому зверю и без человека пищи довольно.
— Ну, хорошо, а если он поел товарища, то как же с голода тут же и умер?
— Он, значит, уж прежде выть потерял и истощал, надсадился; а как хватил вдруг, вот его и задавило уж пищей. Ну, значит, тут же и застыл!..
По всему моему телу пробежала нервная дрожь.
— Это, барин, верно! И с большого голода никогда не надо есть вдруг, а по крохотке, помаленьку, не то как раз задавит, — поучительно проговорил Кудрявцев и встал с места.
— Ну хорошо, дедушко! Так что же мы теперь будем делать? Неужели так их и бросим?
— Нет, барии! Зачем так? Это грех! А вот мы пойдем, нарубим побольше чащи да и закроем несчастных*, чтобы тела их не валялись да чтобы зверь или ворон не трогал покойных.
— Ну ладно, так пойдем поскорее, а то ведь совсем запоздаем.
Мы отправились к лошадям, отвязали топор, развели небольшой огонек, нарубили пропасть молодой поросли из мохнатых зеленых листвянок и стали забрасывать сначала издали тела усопших. А потом, когда тела были таким образом прикрыты, мы подошли ближе и натаскали целую кучу намогильной чащи, а затем придавили ее срубленными деревцами. Потом Кудрявцев достал из таившегося на его груди мешочка несколько кусочков росного ладана, принес две горячие головешки из костра, положил между ними ладан, и, когда он задымился, старик снял шапку, набожно помолился на восток и, раздувая головешками, три раза обошел намогильную кучу и все время шептал про себя молитвы…
Видя эту сцену среди угрюмой тайги при небольшом освещении костра, я невольно упал на колени и горячо молился…
Покончив тризну, Кудрявцев срубил из сушины крест и поставил его в головах «несчастных». Затем он снова покадил ладаном и сказал:
— Ну, барин, господь не осудит нас за такое погребение! Он видит, что мы больше сделать ничего не могли. Давай зальем огонь водой и поедем поскорее ночевать к речке, а то я как-то весь ослабел и пристал ужасно. Да, поди-ка, уж поздно, ну-ка погляди, пожалуста, колькой теперь час?
Я вынул часы и, подойдя к огню, посмотрел.
— А вот, дедушко, теперь как раз половина двенадцатого, скоро и петухи запоют, — сказал я, пытаясь хоть шуткой отогнать мрачное настроение.
— Петухи! Это в тайге-то петухи! Смешной же ты, барин, как погляжу я на тебя…
Мы сели на лошадей и поехали шагом. Совсем стемнело. Моя напускная веселость прошла с первых же шагов нашего пути по глухой тайге с такою тяжелою ношей за седлами и при ночном таежном мраке. Тропка исчезла из глаз, мелкая поросль хлестала по лицу, и нам пришлось только обороняться руками, чтобы не выстегнуть глаза, а самый путь доверить привычным лошадям, которые довольно проворно шли, не сбиваясь с тропинки, и скоро привезли нас к броду на речке Кадаче.
— Ну вот и фатера! — сказал Кудрявцев, переехав за брод и тихо слезая со своего опытного Гнедка.
— Поди-ка, не топлена, а либо нет ли угара? — сказал я шутя.
— Кто ее знает, а вот как бы взаболь не угореть после такого похмелья, — говорил смеясь старик и принялся развьючивать лошадей от тяжелой ноши.
Я в это время нарубил сухих сучков и разложил огонек. Серебристая роса уже покрывала всю растительность и давала себя знать при каждой задетой в темноте ветке.
— Давай-ка, дедушко, выпьем с устатку да наварим похлебки.
— Вот за это спасибо, барин! А то я уже хотел просить тебя подать мне рюмочку, так я пристал сегодня, что лытки трясутся…
Мы выпили, нарезали кусочками свежей изюбрины, положили в котелок и навесили его на таганчике (жердочка на двух вилашках), а когда вода стала кипеть, то пустили в него мелких сухарных крошек, перцу и заправили сметаною, взятою с собой в маленьком туясочке (посудина из бересты).
Когда сварилась похлебка, мы достали сухарей и ложки, выпили еще по маленькой и принялись уписывать.
— Ну и щи наварились. Ложку хлебнешь, а другая так сама и просится! — говорил старик и делал уморительные гримасы при схлебывании горячей похлебки. — А каковы панты-то? — сказал уже весело старик и показал пальцами. — Десять отростков (по пяти на каждом роге), рублев восемьдесят дадут нам, однако.
— Слава богу, дедушко! Надо его благодарить за такую убоину. Это уж господь послал нам счастие сплоха, чего мы и не думали.
— Вестимо он, а кто же больше? Это уж его милость!..
Мы помолились на восток, где уж отзаривало, и улеглись спать.
— Кудрявых снов! — сказал я и завернулся крестьянскою шинелью.
— И тебе в то же место! — буркнул старик и скоро захрапел сном праведника.
Но не так было со мной. Я долго не мог уснуть, и пред моими глазами постоянно вертелись картины — то красавец изюбр, разгуливающий по увалу, то страшная находка со всею удручающею душу обстановкой ночного погребения, при фантастическом освещении костра.
Из гор то и дело доносились звуки ревущих козлов, а вблизи слышалось журчание речки, треск огонька, поскакивание спутанных лошадей и их похрупыванье молодой травки… Только на рассвете заснул я крепким сном.
Разбойник
В конце шестидесятых годов, когда я уже несколько лет служил на Урюмских золотых промыслах, мною же открытых в Нерчинском горном округе, случилось мне проезжать из Нерчинского завода на Карийские золотые промысла. Почти на половине этого горного пути находилась описанная мною в одном из моих рассказов Култума, где я когда-то был управителем. По мере приближения к этому руднику или, лучше сказать, селению сколько приятных воспоминаний щекотало мою душу и сколько тяжелых дум роилось в моей голове!.. И это вовсе не потому, что, дескать, в мое управление все было хорошо, а теперь, без меня, худо стало. Нет, а тяжелые думы давили меня оттого, что действительно после данной свободы Култуму нельзя было узнать, а култумяне испортились до того, что добрая о них память осталась одним воспоминанием, настоящее же говорило об ужасающем пьянстве, огульном воровстве, неистовом разврате и обеднении когда-то зажиточных жителей.