Изменить стиль страницы

Вслед за этой радостью последовала и другая, которая только растронула поджившую рану сердца и еще глубже залегла в мою душу. Приехав однажды из партии, мне отдал Михайло какой-то конверт, который по своей форме походил на казенный, а сверху имел надпись писарской рукой: «Его благородию, в золотоискательную партию. Господину партионному офицеру». Конверт был запечатан плохим сургучом, а на нем довольно ясно означался оттиск как бы небольшого донышка наперстка.

Ничего не подозревая и будучи чем-то занят, после трудной сорокаверстной дороги верхом зимою, я бросил пакет в бумаги и забыл его существование. Только ложась уже спать, вспомнил о нем, и меня точно что-то кольнуло, когда я снова взглянул на печать пакета.

К моему счастью, Михаилы не было дома, он ушел к кому-то на вечёрку, или девичью посиденку. Не трогая печать и разрезав конверт, мне все еще не приходило в голову, что в нем скрывается не форменная переписка, а письмо и письмо от кого же — от Зары! Руки мои затряслись, и слезы мешали читать, а сердце бойко стучало, и его сдавило точно клещами… Прочитав письмо несколько раз, я упал на подушку, заплакал и долго-долго обдумывал все, что могло прийти в разгоряченную голову… Только перед утром нервы мои поуспокоились, и я, горячо помолившись, крепко уснул. Вот что писала своеручно красавица Зара:

«Милый Барин! Где ты? Здоров ли? Помнишь ли всем сердцем полюбившую тебя Зару? Ах, если б ты знал, как мне тяжело жить на сем свете! Отец велит идти замуж за того старого цыгана. Я сказала не пойду. Он прибил меня и дал сроку до весны. Если я тебе мила, то напиши хоть одно слово, — я брошу семью, прибегу к тебе пешком и пойду за тобой всюду, как верная собака. Не брезгуй цыганкой, они умеют любить вернее ваших барынь. Плачу иногда целые ночи, и что будет весною — боюсь и подумать. Пишу тихонько от отца и как умею, не осуди.

Твоя, твоя Зара».

Не привожу здесь буквальной копии письма потому, что для читателя это не составит большого интереса, но скажу только, что вся речь сохранена мною дословно и исправлена одна грамотность, так как Зара писала неправильно, например: «в суду» вместо «всюду»; «жыть» вместо «жить» и проч. Знаков препинания почти не было. Все послание написано на простой серой бумаге, плохими беловатыми чернилами и с кляксами; почерк очень разборчив и даже красив, но совершенно отделялся от почерка на адресе, тоже написанного с ошибками.

Так как мой Михайло был человек грамотный, то я письмо Зары спрятал подальше и, встав утром, спросил, от кого он получил переданный мне пакет. Михайло говорил, что его не было дома, а ему передал хозяин. Спрашиваю хозяина — тот сказал, что письмо привез какой-то проезжий тунгус, который напился у него чаю и отправился далее в Мензинский караул, лежащий за Бальджиканом верстах в 200. Одним словом, сколько я ни бился, но ничего положительного добиться he мог. Это исследование, видимо, заинтересовало Михайлу, и он не один раз спрашивал меня о пакете: «А что, барин, разве что важное получилось в конверте?» или «Разве вас сменяют из партии?» — «Али из России чего неблагополучно?». Но на все эти вопросы я как-то дружески отделывался и успокоил Михаилу, что ничего важного нет, а что нужно отвечать, а куда — не знаю, так как не видно, откуда эта бумага, и Михайло замолк, но помогал мне в розысках и тоже ничего не добился.

Меня ужасно мучила неизвестность и как будто таинственность этого послания. Я уже начинал сомневаться и придумывал разные комбинации, но порешил на том, что никто не мог знать моих чувств к Заре, и если б тут было что-нибудь загадочное, то нет цели скрывать место от того, от которого ожидался ответ. Читая письмо чуть не каждый день, я выучил его наизусть и, обдумывая каждое слово, чувствовал сердцем, как и при первом прочтении, что тут ничего такого нет; что в этом послании говорила одна любящая душа девушки, но писала его келейно, под страхом грубой воли отца и потому забыла сказать о месте своего нахождения или названия того пункта, куда я должен был отвечать, — на что она вполне могла рассчитывать как по своему уму, так и по той тончайшей струнке любви, которая, даже и при старании субъекта скрыть ее, не обрывается и остается тем звеном, которое связывает сердца и чувствительнее понимается женщиной…

Что тут было делать, что предпринять? Я решительно терял голову и не находил точку опоры. Ответить же Заре мне хотелось во что бы то ни стало, и я уже думал открыться Михаиле, с тем чтобы послать его на розыски Зары; но денег у меня не было лишнего гроша, и я утешился тою мыслью, что кончу разведку в тайге ранее весны и успею сам отыскать эту замечательную девушку.

Письмо Зары пришло ко мне в конце февраля, что еще более укрепляло меня в той надежде, что весна далеко и я успею покончить работу. Пугало только одно — это неизвестность того времени, когда писала Зара, что, конечно, могло иметь большое значение в положении девушки относительно расчета в получении ответа; но и тут думалось так, что она, вероятно, понимала неудобность сообщений по таким местам и знала это по той жизни, которая выпала на ее тяжелую долю.

Как ни страдал я внутренне, затаив свою сердечную рану, тем не менее время летело быстро и я не замечал этого полета; тем более потому, что хлопотал и трудился, а заботам не было конца, так как денег мне не присылалось, а работа и люди требовали известного расчета.

Но вот, приехав однажды из партии, уже в половине марта, я встретил у ворот своей квартиры Михаилу, который стоял поджавши руки и, видимо, был чем-то недоволен.

— Ты что так закручинился? — спросил я его.

— Да что, барин! Деньги привезли без тебя, я их принял, да вот и не сплю две ночи; боюсь — как бы не задавили!..

— Что ты, Христос с тобой! Еще чего выдумаешь? В это время вышел из избы хозяин, я прекратил вопросы, и мы с Михайлой отправились в свою избу.

— Сколько же привезли? — спросил я войдя.

— Две тысячи.

— Кто же их привез?

— Казачий урядник, — прямо из Читы, от атамана.

— Как же он тебе сдал? Разве ты не говорил, что я скоро буду?

— Как не говорил, все сказывал и денег не принимал, да он упросил христом-богом, говорит, некогда, велено воротиться на срок.

— Что же ты и расписку дал?

— Дал, когда принял и пересчитал при хозяине. Написал, что, за отбытием партионного офицера в тайгу, две тысячи принял денщик такой-то.

— Диво, да и только! Ну и молодцы же вы оба.

— А что же я буду делать, коли просит? Принял да вот и маюсь с ними другие сутки.

— Где же у тебя деньги?

— А вот на груди, на гайтане; так и спал с ними две ночи.

Подали самовар. Я принял деньги и уселся пить чай, а в тот же вечер написал Корсакову рапорт, что деньги я получил и велел старшине отправить его с нарочным до первого Букукунского караула для пересылки по казачьей почте.

При деньгах нашлось и письмо, в котором г. А-в коротенько уведомлял о том, что он приедет в конце апреля и примет от меня партию; это известие радовало меня ужасно, и я ожил надеждой…

V

Я уже говорил, что я ездил в тайгу каждую неделю и жил там дня по два и по три. Узнав хорошо таежную дорогу, мне пришла довольно дикая мысль путешествовать чрез это сорокаверстное расстояние непременно одному как потому, что жалел выбитых партионных лошадей, видел расчет в сбережении лишнего человека, конюха, так и потому, что мне хотелось переносить ту же участь, которая падает на простых людей при исполнении своих обязанностей. Мне думалось так, что, если, например, посылают конюха в ту же тайгу, то ему не дают никаких провожатых, сберегателей его особы, — и он перекрестится и едет один, не показав вида, что он боится, не дрогнув ни одним мускулом трусости.

«Почему же я не могу этого делать? Разве я сделан из особого теста? Вздор!» — думал я и ездил все время один.

А между тем не безрассудно ли это в моем положении? Я еще был неопытным юношей; по самому своему воспитанию не мог понадеяться на себя, что перенесу все случайности непогоды, таежного пути и в случае тяжелых обстоятельств, пожалуй, не найдусь, как из них вывернуться. Словом, тут столько причин по возможности этого не делать, не рисковать, не бравировать, что меня осуждали потом все мои товарищи и даже некоторые простолюдины; но большая часть последних не находила в этом ничего особенного, но, напротив, как оказалось впоследствии, видела во мне какую-то силу самостоятельности, волю характера и потому не смела со мной заигрывать и тем более менторствовать. Все это крайне влияло на этот люд, и у них сложилось такое понятие, что их «партионный» — Илья Муромец! Это убеждение со временем перешло в «каторг у», и все ссыльные, которыми я немало заведовал (на Карийских промыслах), были того мнения, что я ничего не боюсь и обладаю силою разрыв-травы!