Изменить стиль страницы

Но вот еще страшный удар, и вся земля под нами вздрогнула, а стоящая саженях в 25 от нас сухая громадная лиственница вдруг, как волшебным чудом, исчезла из глаз.

Мы молились и продолжали перекликаться. Наконец буря стала проходить, удары перешли в раскаты, молния становилась отблеском, дождь проходил, и затем наступила тишина, которую нарушали только журчащие потоки, яро стремящиеся с нагорья.

Встав на свету, мы увидали, что громадную сухую лиственницу расщепало до корня, а отлетевшие дранощепины так глубоко вонзились в землю, что некоторые из них мы вдвоем не могли вытащить.

V

Пока я рассказывал о тех случаях, которые редко встречаются в жизни человека. Урюм уже совсем обстроился, и в нем шла промывка шлихового золота. Считая неудобным говорить здесь подробно вообще о добыче золота на сибирских промыслах, я скажу только несколько слов опять и о тех же невзгодах, тяжестях жизни и вместе с тем ее развлечениях, кои приходится ощущать и переносить нашему брату.

В первый год разработки Урюма, поставленной, так сказать, на частном порядке, пришлось вынести столько горя и треволнений, что ничего подобного не желаю никому. Дело в том, что, не говоря уже о непосильном труде, хлопотах и заботах, довелось до слез возиться с командой, которая была набрана по новости дела, как говорится, с Камы и с Волги, всего до 700 человек. Эта разношерстность не имела бы дурного качества, если бы не было перед этим дарованного освобождения кабинетских крестьян от обязательного труда. Эту высочайшую милость освобожденные крестьяне и горнорабочие люди поняли по-своему и думали, что воля и свобода заключаются в совершенной равноправности сословий и безапелляционном своеволии! Все они считали себя какими-то «панами», на которых нет ни суда, ни расправы, и в силу этого убеждения дозволяли себе всевозможные безобразия, нахальство в поступках и бесцеремонность в обращении, доходящую до личного оскорбления и дерзости с людьми, выше себя стоящими во всех отношениях.

И в этот-то самый период переходного состояния, когда еще освобожденные люди не успели отрезвиться, пришлось обстанавливать новый таежный промысел!

При семистах такой вольницы на прииске не полагалось никакой охраны со стороны полицейских мер, а в силу контрактов люди обязывались избрать из своей среды старшин, которые и должны были чинить суд и расправу. Конечно, эта мера недурная, если б все люди были людьми и понимали свои обязанности, но увы! На деле вышло не совсем так и вышло потому, что управляющие не имели голоса в выборе старшин, а команда, ложно понимая святость выборного начала, избирала в общественные владыки таких людей, которые не имели за собой никаких заслуг порядочности, а напротив, отличались буйной жизнью, — говорунов, грубиянов и людей по большей части безграмотных, что, конечно, имело большое влияние на невыполнение контрактных условий по работам и попирание законных требований.

Вследствие такой обстановки общественного порядка, явилось в команде много негодяев, которые мутили и возбуждали ее всевозможными неправдами и ни с чем несообразными выдумками. Они распускали слухи, что людей обсчитывают в мере по работам, в выдаче задельной платы, в приписке невыданных на руки припасов и проч. Ежедневно вымышленным неудовольствиям не было конца; приходилось умиротворять ясными доказательствами на придуманную ложь и не находить виновников, потому что их скрывали. Словом, это был ад, который доводил до отчаяния, и только терпение и сила воли, при сознании своей непогрешимости, побороли его — это «пекло» народной разнузданности!..

Все нарядчики, мастера и надсмотрщики теряли голову и уже отказывались служить, потому что команда мало их слушала и своевольничала. Всего больше буянов являлось преимущественно из среды бывших обязательных, меньшинство из переселенцев и никого из вольных-ссыльнокаторжных. То ли потому, что эти люди понимали свои обязанности, то ли оттого, что над ними в управлении находилась острастка, состоящая в жалобе тюремному управлению, и они могли снова лишиться дорогой для них свободы и потерять надежду на заработки.

Вот однажды утром заявляется ко мне заслуженный обер-штейгер Соловьев, весь бледный и трясущийся от волнения. Он категорически доложил, что обыватель Онохов (бывший обязательный) не только не слушает его приказаний, не исполняет законных требований по работе, но своевольничает и пред лицом всей команды обругал его неприличными словами, а потому просит меня или принять решительные меры, или рассчитать его и уволить.

При таком состоянии общей разнузданности положение мое было крайне неловкое; мер решительно никаких не представлялось, кроме письменных жалоб, которые ни к чему не приводили вследствие ложного понимания гуманности либеральными мировыми посредниками…

Ни слова не говоря, я взял шапку, и отправился вместе с Соловьевым на разрез, где до 250 человек работали на вскрытии торфов и добыче золотоносных песков. Золотопромывальная машина действовала на полном ходу и промывала пески.

Когда я пришел на разрез, то все рабочие поняли, в чем дело, остановились на своих местах, кто где был, перестали работать и, опершись на ломы и лопатки, выжидали, что будет. Тишина воцарилась повсюду. Я громко спросил Соловьева, в чем дело, он так же громко объяснил свою жалобу и просил защиты. Я позвал к себе Онохова и стал говорить ему, зачем он не слушает главного надсмотрщика и почему не исполняет условий контракта. Рослый, здоровенный Онохов отвечал мне крайне грубо, и когда я приказывал ему выполнить законные требования Соловьева и публично пред ним извиниться, то Онохов дерзко и громко сказал мне, что он столько же боится меня, сколько и Соловьева, показывая в это же время рукой на что человек садится. Многие из рабочих засмеялись. Кровь прилила мне в голову, я не выдержал такой вопиющей публичной дерзости и хватил по физиономии Онохова так, что он кубарем, через голову улетел сажени на три и не мог сначала подняться. Минута была критическая и крайне опасная. Но во всей массе рабочего люда пробежал сдержанный взрыв одобрения, и все, до единого человека, как бы не видя случившегося, принялись дружно и старательно работать…

Что бы вышло со мною, если б не удалась эта штука?..

Но с этого дня все изменилось, Онохова вся команда стала называть моим крестником, и народ отрезвился, почти добросовестно исполнял свои обязанности, жалоб от надсмотрщиков не стало, а при расчете команды в сентябре месяце я, кроме братских благословений и дружеских пожеланий, ничего уже не слыхал. Когда же, вслед за отправившейся командой, поехал я из промысла, то на урюмском броду увидал на громадной лиственнице большую затесь, на которой была вырезана ножом и протерта углем следующая надпись:

«Г-ну Черкасову от всей урюмской команды благодарность. 1865 года».

Прошу извинить читателя, что я уклоняюсь от цели журнала и беседую с ним о чем не следует, но он, конечно, вправе пропустить эти страницы, а мне хотелось познакомить его еще раз с тем, что приходится переносить и испытывать труженикам при таежной обстановке и что выпадало на мою долю, относя это повествование, конечно, не к охоте, ну а хоть к природе человека…

Этим я закончу свое отступление и скажу теперь об охоте, которою я пользовался, живя на Урюме, и которая, конечно, составляла главное мое удовольствие и развлечение в минуты отдыха, от тяжелых треволнений таежного труда, вдали от всего живущего другой жизнью. Охота в тот период была единственным целительным бальзамом моего существования. Она давала возможность забывать тяжелые минуты, нескончаемые заботы, веселила душу и восстанавливала потрясенные нервы. Охота! Охота!., ты одна напоминала мне о лучшей жизни и точно толстой завесой закрывала всю тяжесть всего пережитого в тайге и давала новые силы на новую борьбу с трудом и жизнью в такой трущобе, о которой немногие имеют настоящее понятие; зато сколько таких, кои сочтут все сказанное за сказку и, недоверчиво улыбаясь, конечно, не оценят всего настоящей оценкой. Счастливцы! Живите, кейфуйте и наслаждайтесь в своих теплых углах у роскошных каминов; топчите свои толстые, мягкие ковры и, пожалуй, не верьте, но только не делайте гримасы, а то вы будете мелки и жалки!..