Изменить стиль страницы

Жан и Бланш переехали в Бомон-ле-Роже, департамент Эра, и решили заняться разведением форели. Очень скоро выяснилось, что Жан, ослабленный болезнью, не в состоянии управлять предприятием. Они снова снялись с места, чтобы найти приют в Живерни, на вилле «Зяблики», купленной для них «папой Моне».

У французов есть поговорка — веселый, как зяблик. К Жану она не имела никакого отношения. Он понимал, что неизлечимо болен. Мало кто из соседей и деревенских знакомых сомневался в природе этой болезни. Кое-кто из них поделился с нами своими догадками: речь шла о последствиях любовных авантюр. По слухам, он подхватил эту гадость в Швейцарии, куда ездил по поручению и за счет своего дядюшки и патрона, руководившего лабораториями швейцарской фирмы «Жежи».

Бедняжка Бланш!

И бедняга Моне! В январе 1914 года ему пришлось наблюдать за медленным угасанием своего старшего сына. Он писал Шарлотте Лизес, первой жене Саша Гитри: «Что за пытка смотреть, как он постепенно тает у меня на глазах! Как мне тяжело…»[208]

9 января 1914 года, в девять часов вечера, Жан испустил последний вздох. «На меня свалилось новое несчастье, — пишет Моне. — Утешает меня только одно: бедный страдалец отмучился»[209].

Бланш — его падчерица и невестка — овдовела. Овдовел и он. В «Зябликах» стало тихо и грустно. Но и розовый дом в Живерни, лишенный присутствия женщины, как будто полинял и принял угрюмый вид. Почему бы Бланш не поселиться вместе с ним? Может быть, вдвоем им будет не так тоскливо? Бланш согласилась.

На самом деле она только об этом и мечтала. Она обожала своего «папу Моне», на глазах которого выросла и которому так часто и охотно помогала, толкая вперед тележку с наваленными на нее холстами и мольбертами, раскрывая над его головой огромный зонт, спасающий его от жгучих лучей солнца, наконец, пробуя собственные силы в живописи — писала она немного, но очень хорошо! И только ей одной Моне соглашался давать советы!

«С той поры она его больше не покидала, — рассказывает Жан Пьер Ошеде[210], — и стала, по выражению Клемансо, „голубым ангелом Клода Моне“. Она управляла домом, она жила только ради него, сопровождала его на прогулках по саду, ходила с ним на пруд… Да, моя сестра настолько прочно вошла в жизнь Моне, что в тех редких случаях, когда Моне принимал приглашение отправиться к кому-нибудь из друзей в гости, Бланш тоже обязательно получала приглашение. Она была с ним всегда и всюду, и никто уже не мог представить себе Моне без Бланш».

Профессор истории Роббер Лоранс — собиратель книг, автографов и гравюр, человек огромной эрудиции[211] — хорошо знал Жан Пьера Ошеде. Именно он рассказал нам, что однажды слышал от Жан Пьера такое признание: «Клод и Бланш жили как муж и жена!»

А почему бы и нет? Овдовев, оба потеряли необходимость отчитываться перед кем бы то ни было. И если Бланш, приближавшаяся к пятидесятилетнему рубежу, подарила крепкому и полному сил семидесятилетнему Клоду еще несколько лет счастья, — что ж, тем лучше для них обоих. Возможно, именно Бланш помогла ему обрести ту безмятежность духа, благодаря которой он задумал «Декорации» — произведение, ставшее апогеем его творчества.

Весной 1914 года тот же журналист «Голуа», который 12 февраля сообщил публике о похоронах «г-на Жана Моне, имеющих быть в самом тесном семейном кругу», объявил последнюю новость: государство получает в дар богатейшее наследство. Речь шла о великолепной коллекции картин, которой, по условиям завещания, предстояло разместиться в Лувре, в залах, получивших имя дарителя — графа Исаака де Камондо.

«Само собой разумеется, — писала „Голуа“, — что государство примет этот дар. Впрочем, здесь возникает одна трудность. В числе завешанных картин есть несколько, принадлежащих кисти ныне живущих художников, таких, как Ренуар или Моне. Между тем, согласно строгому правилу, в Лувре могут выставляться лишь работы уже умерших мастеров. Правда, есть одно средство — принять полотна Ренуара и Клода Моне, так сказать, на временное хранение и обязать того и другого как можно скорее отправиться на тот свет!»

Действительно, государство согласилось, в чем, впрочем, никто не сомневался, принять в дар коллекцию, в которой, если верить печатавшемуся в «Журналь» Габриэлю Мурэ, «не было ни одной посредственной или малозначительной работы, но сколько обнаружилось изысканных, бесценных вещей!». Торжественное открытие выставки состоялось 4 июня. Из-за правительственного кризиса — двумя днями раньше ушел в отставку кабинет Думерга — президент Пуанкаре присутствовать на открытии не смог. Зато смог репортер «Пари миди» Табаран, оставивший об этом событии такой занятный рассказ:

«Разговоры об этом открытии еще долго будут занимать ценителей искусства, поскольку коллекция Камондо поступает в Лувр в исключительных обстоятельствах, кое-кем даже называемых революционными. Она заставляет почтить вниманием ныне живущих мастеров, мало того, именно тех из ныне живущих мастеров, чье творчество идет вразрез с наиболее уважаемыми традициями нашей художественной школы; мастеров, которых официальное искусство долгое время считало больными и бесноватыми и которых еще и сегодня, когда они достаточно прославились, чтобы с пренебрежением отмахнуться от его презрения, оно продолжает преследовать своей ненавистью. „Олимпии“ Мане едва удалось пробиться сквозь двери нашего национального музея, и то лишь благодаря Клемансо. Но теперь-то ситуация совсем иная! На сей раз перед нами целое собрание Мане, и с каким почетным эскортом! Несколько Сезаннов, один Тулуз-Лотрек и один Ван Гог, полотна Сислея и Писсарро, а за ними — еще Дега, Моне, Ренуар… Ну разве не катастрофа? Ну не времена апокалипсиса? Так и слышу ваш возмущенный вой, о мэтры Института! О Бонна, о Дюран-Каролюс, о Кормон, чьи творения не смогли заинтересовать г-на де Камондо и уже никогда не заинтересуют собирателей современной живописи! И, подумать только, сам г-н Пуанкаре намерен лично присутствовать при этом кощунственном осквернении Лувра! Ах, что бы сказал Жером, восстань он из могилы, он, именовавший всех этих „грязных импрессионистов“ не иначе как коммунарами и поджигателями!

И верно, поджигатели! Мало им показалось устроить пожар в Тюильри, теперь они замахнулись и на павильон Моллиена! И ведь дошло до того, что для публики, восхищенной этой подрывной живописью, устанавливают комфортабельный лифт! Ну как покрову храма не разорваться?»

Итак, отныне в Лувре хранилось 14 полотен Моне, представлявших всю богатейшую гамму его таланта, — от «Заснеженных повозок» 1865 года до «Нимфей» 1900-го, с «Водоемом в Аржантее» и серией видов Руанского собора.

«Одной из жемчужин коллекции Камондо является знаменитое полотно Сезанна „Дом повешенного“, — писал обозреватель газеты „Жиль Блаз“. — Эта картина и в самом деле поражает величавой строгостью и лаконизмом, а редкие гости, бывавшие в особняке Камондо на Елисейских Полях, вспоминают в связи с ней такую забавную историю. Граф гордился своим Сезанном и охотно демонстрировал его близким. Кроме того, он давал им прочитать письмо, полученное им от Моне в те дни, когда он вел переговоры о приобретении картины. Это письмо хранилось в кожаном кармашке, прикрепленном к обратной стороне холста, и все целиком состояло из восторженных слов автора в адрес Сезанна.

Моне не кривил душой. Еще и сегодня в его спальне в Живерни можно видеть „Негра“ в синих штанах, которого выдающийся уроженец Экса сумел написать с торжествующей силой и непререкаемым величием. Разве это, в дополнение к письму, не доказывает, что Моне испытывал искреннее восхищение Сезанном?»

Клемансо, в свою очередь восхищавшийся Моне, с такой же силой ненавидел Пуанкаре. «Он все знает, но ничего не понимает», — говорил он о нем. И сравнивал его с Аристидом Брианом, который, по его словам, «ничего не знал, но все понимал».

вернуться

208

Письмо опубликовано Даниелем Вильденштейном.

вернуться

209

Из частного собрания.

вернуться

210

Ошеде Ж. П. Указ. соч.

вернуться

211

И большой друг автора этой книги!