Изменить стиль страницы

Ермолов мерил тесную камеру, стараясь ступать помельче, и про себя рассуждал: «Какая печальная судьба! На двадцать втором году жизни быть арестованным и содержаться под караулом, словно разбойник. Быть исключенным из списков как умерший и заточенным в Петропавловскую крепость, где упрятаны мертвые цари и живые царевы преступники…»

А ведь какой простор, какие возможности показать себя в деле открывались перед ним в царствование государыни Екатерины Алексеевны! Капитан артиллерии в четырнадцать лет и подполковник в двадцать, Ермолов видел перед собой блестящее будущее. Его волновал другой артиллерийский офицер, в двадцать четыре года заслуживший генеральские эполеты за штурм Тулона, захваченного роялистскими мятежниками.

Образ Бонапарта, который в волшебно короткий срок разгромил в Италии австрийские войска в 1796 – 1797 годах, поразил воображение Ермолова. Быстрота движений, стремительность войск и особое искусство противопоставлять их неприятелю по меньшей мере в равном, а часто и в превосходящем числе, массированный огонь артиллерии – это и было причиной сказочного ряда неслыханных стратегических и тактических достижений. Здесь, под невской водой, среди смрада и сырости, Ермолов мысленно разбирал известные ему по газетным реляциям сражения, выигранные Бонапартом в Италии – под Монтенотте, у Миллезимо, Дего, Мондови, а затем битвы у Лоди, Кастильоне, Аркольское сражение, бои у Риволи, вплоть до мира в Пассариано близ деревни Кампоформио, при подписании которого 17 октября 1797 года Бонапарт вел себя так же дерзко, как и под огнем врага.

Когда австрийский представитель граф Кобенцель в ответ на требования французской стороны заявил, что его император скорее убежит из своей столицы, чем согласится на мир, по которому судьба Италии фактически оказывалась в руках Французской республики, Бонапарт встал и схватил с круглого столика поднос с маленьким чайным фарфоровым прибором, особенно любимым Кобенцелем, как подарок государыни Екатерины II. «Хорошо, – сказал Бонапарт, – перемирие, следовательно, прекращается и объявляется война! Но попомните, что до конца осени я разобью вашу монархию так же, как разбиваю этот фарфор!» Он с размаху бросил поднос с фарфором на пол. Осколки покрыли паркет. Бонапарт поклонился собранию и вышел. Несколько секунд спустя уполномоченные Вены узнали, что, садясь в карету, Бонапарт отправил к эрцгерцогу австрийскому Карлу офицера с предупреждением, что переговоры прерваны и военные действия начнутся через двадцать четыре часа. Граф Кобенцель в испуге послал маркиза Галло с заявлением, что он принимает ультиматум Франции…

Ермолов хорошо знал о том, что против Французской республики и ее союзников готовится новая коалиция, куда вошли Австрия, Англия, Россия и Неаполитанское королевство, он мечтал на поле брани помериться силами с грозным и отважным противником. Быть может, Павел Петрович, прочтя его письмо, сменит гнев на милость? Но вот уже три месяца прошло с момента встречи с добрейшим Макаровым, а ничего не изменилось в судьбе несчастного узника, возможно, и позабытого в камере номер девять Алексеевского равелина.

Наконец, когда Ермолов потерял уже всякую надежду на перемену в своей судьбе, ему велено было одеться потеплее и готовиться к дальней дороге. Правду сказать, из камеры он с радостью отправился бы и в Сибирь. Арестанту вернули отобранное платье, белье; тщательно выстиранное, и принадлежавшие ему сто восемьдесят рублей денег.

В фельдъегере Алексей Петрович узнал турка, окрещенного и облагодетельствованного дядею его отца. Курьер этот хранил молчание, а из его подорожной место ссылки нельзя было узнать. Но когда фельдъегерь понял, что повезет родственника своего благодетеля, то рассказал Ермолову все, что знал. Ему было приказано передать арестанта костромскому губернатору Николаю Ивановичу Кочетову для дальнейшей отсылки на вечное поселение в леса Макарьева на реке Унже.

Выйдя из каземата, Ермолов обломком мела начертал над входом: «Свободен от постоя».

9

Как улыбку судьбы, как первое радостное предзнаменование воспринял Алексей Петрович то, что сын костромского губернатора оказался его сотоварищем по Московскому университетскому пансиону. Кочетов, тронутый просьбой сына, написал в Петербург о том, что для лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочел его оставить в Костроме. Это распоряжение было одобрено императором.

Ермолов поселился в доме губернского прокурора. А вскоре его соседом стал и другой ссыльный – знаменитый уже казачий генерал Платов.

– А, кавказец! И ты здесь? – добродушно захохотал при встрече смуглолицый сорокасемилетний генерал. – За что это тебя угораздило?

Платов за многочисленные боевые подвиги был уже награжден знаками Св.Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, Георгия 3-го класса. Побывав во множестве смертельных переделок, он воспринимал ссылку в Кострому как отправку на отдых.

– Не могу даже и уразуметь, Матвей Иванович, за что, – отвечал Ермолов осторожно, уже наученный горьким опытом.

– Ну а со мной, брат, такая вот история приключилась, – стал рассказывать Платов своему товарищу по несчастью. – Государь наш разгневался как-то на генерал-майора Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова да на меня и приказал посадить всех нас на главную дворцовую гауптвахту. Сидим это мы там уже около трех месяцев, дуемся в фараон и скучаем. И вот тебе вещий сон: чудится мне ночью, будто я закинул в Дон невод и вытащил тяжелый груз. Гляжу, что за чудо – а там моя сабля. От сырости вся ржою покрыта… И не выходит этот сон у меня из головы. Не проходит и двух дней, как является генерал-адъютант Ратьков…

– Любимец императора? – не удержался Ермолов.

– Именно. Будучи бедным штаб-офицером, он случайно узнал о кончине блаженной и приснопамятной государыни нашей Екатерины Алексеевны и тотчас поскакал с известием о том в Гатчину. И хоть встретил Павла Петровича на половине дороги, поспешил поздравить с восшествием на престол. Наградами его усердию были аннинская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ…

«О, гатчинский сверчок, Бутов подлипало», – подумал Ермолов, а Платову только сказал:

– Вряд ли человек, столь быстрый в придворном усердии, может оказаться благородным!

– Угадал про подлеца! – воскликнул Платов, прибавив крепкое народное словцо. – Так вот, этот Ратьков возвратил мне по повелению императора мою саблю. Я, вспомнив свой сон, вынул ее из ножен, обтер о мундир свой со словами: «Она еще не заржавела, теперь она меня оправдает…» Презренный Ратьков увидел в этом – что ты думаешь? – намерение мое бунтовать казаков против правительства, о чем и донес государю. И вот я здесь!..

Они часто гуляли вместе – два великана, молодой и подстарок, – по славному городу Костроме, переходили по льду на правый берег Волги, где на холме некогда стояло укрепленное Городище, разрушенное полчищами Батыя, любовались Успенским собором XIII века и величественным собором Богоявленского монастыря, хаживали не раз в знаменитый Ипатьевский монастырь.

Святое для каждого россиянина место, усыпальница Ивана Сусанина, Ипатьевский монастырь, было в полуверсте от города, на другой стороне реки Костромы, впадающей в Волгу. Еще издали видны были его каменные зубчатые стены и башни, из которых самая высокая, названная по цвету крыши Зеленой, служила прекрасным местом для обзора города и его окрестностей.

Заговорившись, Ермолов с Платовым простояли однажды тут до самого вечера. Небо вызвездило, февральский воздух был сух и чист. Казачий генерал изумлял Ермолова своими практическими сведениями в астрономии. Не зная греческих наименований, которые превосходно помнил Алексей Петрович, Платов указывал ему на различные звезды небосклона, приговаривая при этом:

– Вон Сердце Льва, вон Семизвездие… Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу… А вот та – над Кавказом, куда мы с тобой завтра бы бежали отсель, ежели бы не было у меня так много детей… Эта же, которая стоит правее Коромысла, находится над тем местом, откуда я еще мальчишкою гонял свиней на ярмарку…