Изменить стиль страницы

— Повело! — не выдержав, рассмеялся Бунцев.

— Командир! — воззвал штурман. — Погоди!.. Сейчас!.. Ну, иссякло наше мыло… А солдат этот, сапер, сам понимаешь, из госпиталя, и офицерских денег у него нет. Но мужик самостоятельный. Мы его угощали, а он отнекивается, ничего не берет… Только вдруг смотрим, повеселел, после одной станции угощение принял, а потом забился на верхнюю полку и долго там скребся. Затих… Думаем, спит. Ладно… На следующей станции соскакивает наш сапер с верхотуры и подается на перрон, чего раньше не делал… Где он там болтался, я не видел. Только вскочил он уже, когда поезд тронулся. На ходу. И — кувшин с маслом у него!.. Мы, конечно, удивляемся: откуда, мол? Ведь денег у человека нет, да и мыла-то оставался только обмылочек. С детскую ладошку толщиной… — Телкин покрутил головой. — Сапер смеется, понимаете! «Это, — говорит, — солдатская смекалка! Ведь бабы спекулируют, ну, значит, церемониться с ними нечего! Видели, — говорит, — у меня брусочки кирпичные? Макеты толовых шашек? Вот я одну такую шашечку мылом обмазал, чтоб, значит, натурально смотрелась, да в последнюю минуту тетке, какая потолще, и толкни! Она мыло — хвать, а я кувшин — цоп, и — не горюй, родная! Я, — говорит, — этой тетке с подножки крикнул еще: „Мойся, тетенька! Чистота — залог здоровья!“»

— Бродяга твой сапер, — усмехаясь, сказал Бунцев. — И ты бродяга.

— Александр Петрович! — замахал Телкин обеими руками, снова давясь смехом. — Погодите!.. Он, значит, кувшин на столик — угощайтесь! Колупнул масло сверху-то, а масла там — на спичку толщины. Под маслом-то полный кувшин ка-а-ртофеля-я-я!

Даже хмурая Нина усмехнулась телкинской истории. Остальные хохотали вместе со штурманом.

— Командир! — пискнул Телкин, трясясь. — Ты бы слышал, что этот сапер орал!!! «Сволочь, — орал, — обманщица!..» О-о-о!

Штурман успокоился позже всех. Наверное, слишком живо представлял себе и толстую тетку с фальшивым мылом и возмущенного сапера.

Мате попросил перевести ему рассказ.

— Переведи! — сказал Бунцев Нине. — Ты же немецкий лучше всех знаешь…

Нина перевела. Мате смеялся, как ребенок, тоненько, ото всей души.

А Нина, досказав, съежилась, притихла, неподвижно уставилась в одну точку.

Кротова окликнула ее:

— Что с тобой?

— Подругу забыть не можешь? — участливо спросил Бунцев. — Так ведь война, Нина! Крепись! Заплатят дорого нам немцы за смерть Шуры.

Нина рывком подняла голову, обвела всех взглядом.

— Я… товарищи… — сказала она.

Мате еще смеялся.

Нина сцепила руки.

Бунцев, ничего не видя, шарил по плащу.

— Я должна рассказать о себе… — услышал он голос Нины. — Вы должны знать.

Стало очень тихо.

— Рассказывай, — сказала Кротова. — Если должна — расскажи.

Бунцев заметил, как осторожно положил Телкин на куртку кусок хлеба.

Нина уронила руки на колени.

— Я с Макеевки родом… — услышал капитан.

Сумерки подползали все ближе. Они неслышно подкрадывались вплотную к людям, словно опасаясь нарушить горькую повесть о захваченной врасплох человеческой душе.

И, глядя, как сгущаются сумерки, капитан Бунцев видел погасшие звезды над терриконами Донбасса, рухнувшие в реки мосты, последние эшелоны с беженцами и на забитом людьми, машинами, повозками шляхе — одинокую женщину с шестнадцатилетней дочкой и трехлетним сынишкой.

Сынишку приходилось тащить на руках. Дочь несла узел с пожитками и жалким запасом еды.

Пропыленные, немытые, они шли и шли к Ростову.

Падали в кюветы при налете «юнкерсов».

Ночевали то в чужой хате, то в первой попавшейся балочке.

С тоской оглядывались назад, туда, где на горизонте пылали пожары, туда, где остался родной дом, где стремительно наступал страшный, беспощадный, уверенный в своих силах, торжествующий враг.

По ночам мать рыдала: пропало ее гнездо, исчез где-то мобилизованный в первый же день войны муж, впереди ждали голод, нужда, может быть, гибель.

Дочь просыпалась, гладила мать по лицу, по таким же густым, пепельным, как у нее самой, косам:

— Мамочка! Не надо! Вот увидишь — их остановят!.. Они же не могут победить!.. Вот дойдем до Ростова — и переждем. В Ростов их не пустят!..

Она не помнила и не хотела помнить, что так же твердо верила: немцев не пустят в Донбасс.

Мать привела детей в Ростов в самый разгар эвакуации.

Здесь матери повезло: на станции она встретила товарища мужа, и он помог втиснуться в эшелон, отходивший в Краснокубанск.

Нина уже не утешала мать. Стиснутая чужими людьми на верхних нарах товарного вагона, вдыхая запах грязных тел, пеленок, слушая детский плач, мучаясь от жажды, она неотрывно смотрела в темный, нависший над головой потолок и твердила себе: «В армию! В армию!»

Ей было жалко маму и маленького братишку, но ее путь лежал только в армию. Так же, как путь замученной немцами под Москвой партизанки Тани, как других девчонок-комсомолок. В армию!

Эшелон полз несколько дней. Однажды ночью Нина проснулась от тяжести и удушья. Ей зажимали рот. Кто-то рвал платье. Она кусалась, билась.

— Для немца бережешь? — прохрипел в ухо чей-то голос.

Ей удалось вырваться, закричать. Насильник исчез.

— Что с тобой? Что с тобой? — спрашивала мать.

— Сон… — выдавила Нина. — Спи, сон…

Она не хотела, чтобы мать узнала правду. Мать могла заголосить, а Нина боялась позора. Но если бы она знала, кто был около, она бы убила этого человека.

В Краснокубанске мать приютилась с детьми на кухоньке частного дома. Дом принадлежал двум чистеньким старичкам, оставшимся с тремя внуками: сын и невестка старичков, оба врачи, служили в армии.

Казалось, тут будет хорошо.

Но именно тут, в Краснокубанске, и захлестнула семью Нины, как тысячи других семей, мутная волна фашистского нашествия. Советские войска оставили город внезапно. Казалось, бои еще далеко, они только приближаются, а оказалось, немцы обошли Краснокубанск, и войска, отрываясь от противника, вынуждены были сдать город почти без выстрелов…

Стремясь продвинуться как можно дальше, фашистские полчища не задержались в Краснокубанске, оставили в нем только небольшой гарнизон, но город сразу же словно вымер. Даже лишенный воды, он затворился в домах, в квартирах и притих, затаился…..

Три дня не выходили на улицу обитатели маленького домика на Советской улице. Но на третий день кончился запас воды, и мать, взяв с собой Нину, отправилась с ведрами на Кубань.

До реки они дошли благополучно, никем не замеченные. Но на обратном пути, заворачивая за угол, столкнулись с немецким офицером… Нет, это был не тот плакатный немец, что, оскалив зубы и вытаращив пьяные глаза, закатав рукава, на обагренных кровью руках, строчил из автомата. Это был другой. Чистый, подтянутый, выбритый, с немного недоумевающим, как у всех близоруких, но не носящих очков людей, интеллигентным лицом. Он не набросился на мать и Нину с бешеным криком, не стал бить их и угрожать. Он торопливо уступил женщинам дорогу, поднес к козырьку фуражки затянутую в перчатку руку и, казалось, удивился тому, что они сами таскают воду.

— Гнедике фрау! Фрейлейн! — сказал офицер. — Но ведь вам тяжело!.. Ганс, помогите!

Сопровождавший офицера денщик протянул руки к ведрам, которые несла мать. Денщик улыбался.

Мать пыталась отказаться от помощи, но офицер укоризненно покачал головой и повторил свое приказание:

— Помогите, Ганс!

Растерянная мать уступила.

— К сожалению, я не могу оказать услугу фрейлейн, — улыбаясь, сказал немец. — Офицеру не позволительно носить ведра. Но я надеюсь, что впредь вам не придется ходить на реку, гнедике фрау. Мы восстанавливаем водопровод… Куда прикажете проводить вас?

Мать, взволнованная, растерянная, молча пошла вперед.

Офицер шагал рядом с Ниной.

— Вам стыдно идти рядом с немецким офицером? — внезапно спросил он. — Можете не отвечать, я вижу, что стыдно… О, фрейлейн! Поверьте, мы воюем не с вами и не с вашей матушкой! Мы воюем не с русским народом! О нет! Мы воюем с Кремлем. С большевиками. С теми, кто столько лет угнетал вас, лишил вас самых обычных человеческих прав. Мы не насильники, фрейлейн! Мы носители свободы и культуры. И вам не нужно стыдиться.