Изменить стиль страницы

После этого свидания Иван Сергеевич уехал в Москву и больше уже не видался с Писаревым.

По возвращении в Баден-Баден он обратился к нему с письмом, выразив сожаление, что не встретился с ним еще раз на обратном пути из Москвы. Он снова свидетельствовал, что очень ценит его талант и уважает его характер.

Хорошо помня интересные, содержательные статьи Писарева об «Отцах и детях», Тургенев просил его высказать свое мнение и о «Дыме».

Писателя особенно интересовало, как отнесется Писарев к изображению эмигрантского кружка Губарева.

«Рассердились ли Вы по поводу сцен у Губарева и эти сцены не заслонили ли для Вас смысл всей повести?» — спрашивал он критика.

Писарев в ответном письме признался, что он не может сейчас выступить в печати со статьей о «Дыме», во-первых, потому, что на его журнале «Дело» лежит печать предварительной цензуры, а для такой статьи необходим некоторый простор, чтобы высказать те мысли, на которые наводит роман. Во-вторых, Писарев считал, что о Тургеневе «надо писать хорошо и увлекательно, или совсем не писать. А я, — продолжал он, — все это время, уже около полугода, чувствую себя неспособным работать так, как работалось прежде, в запертой клетке. Вся моя нервная система потрясена переходом к свободе, я до сих пор не могу оправиться от этого потрясения. Вы видите сами, как нескладно написано это письмо и как дрожит моя рука. Я подожду писать о «Дыме», пока не буду чувствовать себя спокойнее и крепче. Но я передам Вам теперь, насколько сумею, основные черты моего взгляда на Вашу повесть. Из этого очерка Вы увидите сами, почему мне действительно необходим простор».

И далее Писарев набрасывает в письме как бы сжатый конспект статьи о романе Тургенева, оценивая это произведение с присущей ему прямотой и твердостью.

«Сцены у Губарева меня нисколько не огорчают и не раздражают. Есть русская пословица: дураков и в алтаре бьют. Вы действуете по этой пословице, и я с своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками. Далее, я вижу и понимаю, что сцены у Губарева составляют эпизод, пришитый к повести на живую нитку, вероятно, для того, чтобы автор, направивший всю силу своего удара направо, не потерял окончательно равновесия и не очутился в несвойственном ему обществе красных демократов. Что удар действительно падает направо, а не налево, на Ратмирова, а не на Губарева, — это поняли даже и сами Ратмировы.

При всем том «Дым» меня решительно не удовлетворяет. Он представляется мне странным и зловещим комментарием к «Отцам и детям». У меня шевелится. вопрос, вроде знаменитого вопроса: Каин, где брат твой Авель? Мне хочется спросить у Вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова?

Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова. Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов— это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво.

Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем, как в Вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этой каланчой? Куда она девалась?.. Неужели же Вы думаете, что первый и последний Базаров действительно умер в 1859 году от пореза пальца?

Или неужели же он, с 1859 года, успел переродиться в Биндасова? Если же он жив и здоров и остается самим собою, в чем не может быть никакого сомнения, то каким же образом это случилось, что Вы его не заметили? Ведь это значит не заметить слона… А если Вы его заметили и умышленно устранили его при подведении итогов, то, разумеется, Вы сами отняли у этих итогов всякое серьезное значение…»

Этим отзывом Писарев дал понять автору «Отцов и детей», что передовые читатели ждали от него углубленного развития образа разночинца, демократа и революционера.

«Вы напоминаете мне о Базарове, — отвечал Тургенев, — и взываете ко мне: «Каин, где брат твой Авель?» Но Вы не сообразили того, что если Базаров и жив — в чем я не сомневаюсь, — то в литературном произведении упоминать о нем нельзя: отнестись к нему с критической точки — не следует, с другой — неудобно; да и, наконец, ему теперь только можно заявлять себя — на то он Базаров; пока он. себя не заявил; беседовать о нем или его устами — было бы совершенною прихотью — даже фальшиво…»

Как только роман был напечатан в третьей книге «Русского вестника», Тургенев послал его Герцену, который жил теперь уже не в Лондоне, а в Женеве.

Узнать мнение Герцена о «Дыме» Тургеневу было особенно важно и интересно, потому что в романе нашли отражение их частые споры по общеполитическим вопросам. Ведь Потугин, устами которого Тургенев высказал свои заветные мысли о России и Западе, об общине и народническом социализме и т. п., оспаривал, в сущности, взгляды Герцена.

Вот где, собственно, вернулся Тургенев к полемике, открытой издателем «Колокола» в цикле статей «Концы и начала».

Посылка романа явилась подходящим поводом к возобновлению прежних дружеских отношений между Тургеневым и Герценом.

Примирение могло бы состояться и раньше, потому что ни один из них не держал камня за пазухой и каждый продолжал с большим интересом следить за деятельностью другого.

Вместе с романом Тургенев отправил Герцену письмо, в котором первый протянул ему снова руку дружбы. «Посылаю тебе свое новое произведение, — писал он. — Сколько мне известно, оно восстановило против меня в России — людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов».

Герцену роман был уже известен. Еще до получения этого письма он напечатал в «Колоколе» одну за другой три заметки о «Дыме». В первых двух о самом произведении, по существу, ничего не говорилось, но содержались полемические выпады против редактора «Русского вестника».

В третьей заметке Герцен слегка «ужалил» и самого автора «Дыма». Она называлась «Отцы сделались дедами». Герцен писал в ней: «Экий этот Иван Сергеевич — лучший, сказал бы я, из всех Иванов Сергеичей в мире, если б не боялся обидеть Аксакова (Ивана Сергеевича. — Н. Б.). И нужно ему эдакие дымы кольцами пускать.

Ведь наделила же его природа всякими талантами: умеет об охоте писать, умеет пером стрелять по всем глухим тетеревам и куропаткам, живущим в «дворянских гнездах» да «затишьях». Нет, хочу, говорит, быть публицистом — едким, злым, желчным, а сам — добрейшая душа, ни желчи, ни злобы; ничего такого».

Политическая сатира во вкусе Щедрина — жанр для Тургенева новый, необычный — не вызывала сочувствия у Герцена. Он и прежде не одобрял политических «экскурсов» Тургенева в художественных произведениях, считая, что сила его дарования была в другом. «Оставь политику… будь снова независимым писателем», — убеждал он Тургенева в 1864 году в момент их расхождения.

Пространные потугинские тирады в «Дыме» показались Герцену утомительными, ненужными, скучными.

О примирительном шаге Тургенева он сообщил своим близким как о «великой новости», а самому Ивану Сергеевичу отвечал: «Я только что немного тебя ужалил за «Дым», а ты мне его посылаешь».

Герцену тоже не хотелось вспоминать старое, и он с искренним дружелюбием протягивал руку Тургеневу, предлагая подвести баланс — кредит и дебет и по взаимному согласию перечеркнуть его и забыть о нем.

«Шуточная заметка моя идет не от злобы, — я никогда не сержусь больше одной недели и даю слово, что мои зубы против тебя давно выпали. Но что ты поддерживаешь Каткова, это больно видеть; будто ты не нашел бы издателя без гнусного доносчика, о котором ты сам отзывался… с омерзением…

Итак, сделаем счет и, если ты не очень осерчал, а сам захохотал над моей заметкой, напиши. Я искренно признаюсь, что твой Потугин мне надоел…»

В ответном письме Ивана Сергеевича говорилось, что «Дым» был послан им после прочтения заметки в «Колоколе» и что, следовательно, он и не думал сердиться за нее.