Изменить стиль страницы

Рид ничего не мог объяснить. Он ответил молодому рабочему так, как думал сам:

— По-видимому, значительная часть Социалистической партии и АФТ забыла о классовой борьбе и, как видно, увлеклась забавной игрой по всем правилам капиталистического общества под названием «Чур, чур, кто имеет право голоса».

Рида освободили досрочно, но отнюдь не за хорошее поведение и тем более не из гуманных соображений.

Просто-напросто шериф Рэдклифф, узнав, что в тюрьме сидит нью-йоркский газетчик, понял, что ему нужно как можно быстрее от него избавиться. Он лично явился в камеру и без лишних объяснений приказал:

— Где тут этот сукин сын, писака? Выметайтесь!

— Но я осужден на двадцать суток, — возразил Рид.

— А я говорю, выметайтесь! — прорычал шериф. — И поживее, пока я не свернул вам шею!

Как видно, в Патерсоне людей освобождали так же «демократично», как и сажали. Рида провожали как своего: дружески хлопали по плечу, теребили за рукав, горячо пожимали руку.

— Вы выходите на волю, — говорили ему на прощание. — Это хорошо. Мы рады за вас. Скоро и мы будем свободны и обязательно вернемся в пикеты.

Рид приехал в Нью-Йорк со смятенной душой. Какая-то часть его сердца, и весьма значительная, осталась в Патерсоне. Все былые интересы отошли на второй план. Салон, спектакли, музыка, даже собственная поэзия утратили свое очарование. Он уже не мог возвратиться к тому, чему совсем недавно отдавался с таким упоением. Прежние грезы о литературной славе вызвали теперь у него лишь краску стыда. И в то же время мысль о том, что, быть может, следует порвать с привычным миром, сойти со стелющейся перед ним розами стези к успеху, пугала, ввергала в состояние мучительной растерянности.

В конце концов, так и не порешив с терзающими его сомнениями, Рид попросту махнул на них рукой и ринулся с головой в пучину практических дел. Их мерилом был бастующий Патерсон.

Джек оставил свою работу помощника редактора «Америкэн мэгэзин» и занялся стачкой. Теперь, когда Рид своими глазами увидел угнетателей-фабрикантов, увидел, как они грабят и притесняют рабочих, как сводят их в могилу каторжным трудом в условиях, которых не вынесла бы и собака, теперь он не мог дезертировать.

Джек развил кипучую деятельность. Не проходило недели, когда бы он не выезжал в Патерсон, невзирая на то, что полиция запретила ему там появляться. Он наносил обычно безрезультатные визиты влиятельным лицам, убеждал редакторов газет и журналов, увлеченно рассказывал о забастовке каждому, кто только соглашался его выслушать. Иногда он даже не спрашивал такого согласия. Самым счастливым для него теперь был тот день, когда ему удавалось любым путем раздобыть сотню долларов в пользу семей бастующих.

В Патерсоне он часто встречался с Хейвудом, которого выпустили из тюрьмы под залог, и с Элизабет Герли Флинн, одной из руководительниц забастовки. Элизабет было всего двадцать три года, но уже тогда она выделялась замечательным талантом организатора и агитатора. За два года до этого Элизабет вместе с Биллом участвовала в знаменитой стачке текстильщиков в Лоренсе.

— Видел бы ты ее, — рассказывал один из рабочих Джеку, — когда она выступала у нас на митинге. Молодая, голубоглазая, с лицом цвета белой магнолии, как это бывает у ирландцев… По присутствующим словно огонь пробегал… Чувствовалось что-то мощное, делавшее освобождение народа возможным.

Примерно в середине мая Рид загорелся идеей поставить грандиозный спектакль о событиях в Патерсоне. Он ринулся к нью-йоркским друзьям.

— Это будет феерическое зрелище, — возбужденно развивал он свой план в салоне Мэбел Додж. — Мы устроим его на огромной арене, профессиональных актеров не будет, выступят только рабочие, они будут играть самих себя. Сбор пойдет в пользу бастующих.

Идея пришлась вполне по вкусу нью-йоркской богеме. Еще бы, это станет событием для Нью-Йорка, революцией в театре! Добрая сотня артистов, художников, декораторов с энтузиазмом изъявила желание немедленно приступить к подготовке представления.

Рид засел писать сценарий будущего спектакля. Никогда еще он не работал с таким напряжением. Случалось, что он не ложился в постель по двое суток подряд, иногда попросту засыпал прямо за письменным столом. Дело двигалось медленно: в сущности, он слишком еще поверхностно знал рабочую жизнь, и Билл Хейвуд один за другим отвергал его проекты.

Наконец Рид написал сценарий, который удовлетворил всех. Спектакль решено было поставить в самом большом зале Нью-Йорка на Мэдисон-сквер-гарден. Мэбел Додж, Эд Хант, Джесси Эшли, Эрнест Пулл предлагали самые фантастические проекты оформления. Но все они требовали серьезных затрат, а денег-то как раз не было. Когда подсчитали все, что удалось собрать, оказалось, что суммы хватит лишь, чтобы снять помещение на одну ночь.

Решено было просто сделать над зданием гигантскую надпись из красных лампочек: «Индустриальные рабочие мира». Вместе со знаменитым впоследствии театральным художником Бобби Джонсом Джек нарисовал исполинский плакат: героическую фигуру рабочего на фоне фабрики и дымовых труб. Плакат водрузили над сценой.

Среди всех этих хлопот и треволнений Джек каким-то чудом умудрялся выкраивать время, чтобы ездить в Патерсон, где он репетировал с рабочими.

Спектакль назначили на 7 июня. И тут появились новые заботы. Шериф Джулиус Харбургер запретил по ходу спектакля петь «Марсельезу». С большим трудом Джек добился, чтобы судья отменил это распоряжение. Шериф все же предупредил:

— Пусть кто-нибудь хоть пикнет что-либо неуважительное к флагу! Я прикрою спектакль так живо, что никто и дохнуть не успеет…

В день представления, после полудня, тысячи стачечников прибыли из Патерсона в Нью-Йорк. За несколько часов до начала улицы, прилегающие к Мэдисон-сквер, были уже запружены людьми. Повсюду синели полицейские мундиры.

Неожиданно в толпу словно высыпал кто-то горсть мальчишек-газетчиков. Размахивая над головой пачками газет, пронзительно выкликая заголовки, они устремились в людскую гущу. Газеты брали нарасхват. Заголовок одной из статей гласил: «Спектакль представляет борьбу между рабочим классом и капиталистами под руководством ИРМ… Это конфликт между двумя социальными силами».

Зал волновался. Кто только не пришел на спектакль! Одни, чтобы выразить симпатию и поддержку, другие — излить злобу и ненависть. Все же среди зрителей преобладали рабочие. Временами то тут, то там вспыхивала потасовка.

Первая сцена показывала фабрики на полном ходу. Рабочие гуляли по улицам (прямо в центре аудитории), некоторые напевали песенки, другие читали газеты. У каждого в руках была корзинка или сверток с завтраком. Молодой итальянец весело перебирал струны гитары. Раздался гудок, и улицы опустели — все ушли на работу. Загрохотали станки. Вдруг раздались голоса: «Стачка, стачка!» Рабочие выбегали толпами из фабричных ворот.

Во втором действии фабрики были мертвы, ни огней, ни шума. Появились рабочие пикеты. Они пели песню стачки. Вдруг без всякого предупреждения на них напала полиция. Раздались выстрелы. Один из пикетчиков упал замертво. Его унесли.

Следующая сцена — похороны убитого пикетчика. Через зал пронесли гроб, за ним следовали стачечники и пели похоронный марш. Гроб поставили на середине сцены, и каждый рабочий опустил на него зеленую ветвь и красную гвоздику. К нему подошли Элизабет Флинн, Карло Трéска и Билл Хейвуд, и каждый произнес речь, как если бы все происходило в действительности на похоронах Валентино Модестино в Патерсоне. Они призывали стачечников бороться до тех пор, пока не будет свергнуто проклятое иго эксплуатации и рабочие не вступят во владение тем, что принадлежит им по праву.

В последнем действии изображался митинг в Патерсоне, на котором к рабочим обратился с речью Вильям Хейвуд. Большой Билл говорил так серьезно и так сильно, как только может говорить человек, вложивший в слово душу и вдохновленный тысячами сочувствующих слушателей.

Представление окончилось общим пением «Интернационала». Зал бушевал…