Изменить стиль страницы

Но прелестница неумолима и отвечает рассудительно и спокойно, расправляя фартук:

— Бог велит освятить поцелуй брачным венцом.

Фриц и девушка сидят позади трактира, под рыжей отцветающей ивой, над заплесневелым прудом.

— Ты полна предрассудков, — сердится Фриц. — Я дам тебе книг, которые очистят твой мозг от старого хлама.

— Сначала свадьба, потом книги, — говорит упрямо Амелия и потягивается.

Она приятно округла, но Фриц предвидит, какой дебелой толстухой станет Вербочка через несколько лет. Меж губ Амелии — одуванчик. Цветок легко разлетается, когда Фриц, повалив девушку, целует ее, уже не спрашивая позволения.

— Клянусь, я женюсь на тебе тотчас же после сдачи диссертации. Каких-нибудь три-четыре года.

Шлейг готов сам верить обещанию: так хочется ему сломить сопротивление Вербочки.

На противоположном конце пруда сестра Амелии Гертруда гладит нежные прямые волосы трирца Кевенига, голова которого примостилась к ее коленям.

— Люблю тебя, мой ангел, — шепчет юноша.

Ножом он надрезает свою руку и, обмакнув в кровь веточку, пишет на девичьем платке:

Клянусь навеки остаться тебе верным,
Клянусь никого не целовать,
Клянусь, подобно ласточке,
Знать только твою крышу.

На лужайке перед «Белым конем», под широким, ветвистым дубом, расставлены столики и стулья. Те, кому не хватило места, пируют на лестнице, на каменных ступенях крыльца. Пьют из кубков, из кружек, из бутылей разноцветные вина, пенистый пунш, горький грог и жирное пиво. Хмелеют от алкоголя, от парного воздуха, от долетающих с огородов запахов укропа и цветущего картофеля.

Расстегнуты длиннополые, сборчатые в талии сюртуки, тугие жилеты, вороты рубах. Брошены в траву гладкие и шишковатые трости, холщовые мешки и головные уборы.

Шляпы с наибольшей точностью отражают вкусы студентов. Фуражки с козырьками, недавно введенные в моду Францией, покрывают головы притязательных щеголей всех факультетов. Цилиндрам отдают предпочтение богословы, англоманы и будущие биржевики. Филологи носят широкополые шляпы с высокой тульей, весьма гармонирующие с черными романтическими плащами. Жокейские каскетки, береты, полуфригийские колпаки и шлемы остаются в удел бунтарям и философам. По мнению Саламандры, студенты в беретах, колпаках и шлемах наименее благонадежны и почтительны в отношении начальства.

Почти все студенты курят. Сигара, витой кальян или тупоносая трубка — такая же принадлежность учащегося, как сабля и рапира. Маркс, впитавший с колыбели запах посеревших от курева отцовских усов, курит со школьной скамьи. На прогулках, на лекциях пахитоска или трубка — постоянные его спутники.

В тихое утро после пирушки, когда мысль неповоротлива и уныла, чашка черного, наспех сваренного кофе да теплый искрящийся табак — друзья, приходящие на помощь в беде.

В трактире «Белый конь», дымя пахитосками и осушая кубки, студенты щедро растрачивают время на споры о боге, о смысле жизни.

— Признавая предвиденье божье, мы тем самым ограничиваем человеческую свободу, — говорит Шмальгаузен.

— Именно так: человек не в состоянии ни уничтожить свои, природой данные, способности, ни изменить их, он может только облагородить себя. Мы не в силах переступить положенную свыше грань, но можем усовершенствовать и расширить отпущенное нам.

— Бюффон считал, что все абсолютно неизмеримое оказывается также абсолютно непонятным.

— Друзья! — возглашает Карл Грюн. — Вечер спускается на землю, звезды, как маяки в тихом море, зовут наши 8аблудшие в пучинах знания души. Продолжим споры, достойные Сократа и Платона, лишь после того, как осушим кубки. До дна!

Маркс вскакивает на шаткий стол и быстро декламирует:

Тут, обращаясь к ним, царь Алкиной произнес: «Приглашаю
Выслушать слово мое вас, людей феакийских, дабы я
Высказать мог вам все то, что велит мне рассудок и сердце».

С сумерками ватага студентов покинула Годссберг и направилась в город.

Но пути зашли передохнуть в «подземелье» Дубница, прозванного «Хромым палачом».

Кабачок был всего-навсего низким погребком, где с трудом помещались два стола, окруженные пнями вместо табуретов, да несколько винных бочек. На полу но просыхали винные лужи.

Студенты называли погребок камерой пыток, пни — плахами, садовый нож, висящий на стене, — секирой. Хромой скаред Дубниц был глух и стар. Ходили слухи, что в молодости он будто был пиратом, поджег дом врага.

На самом деле винодел прожил жизнь, не покидая боннской округи и зажигая только трубку да дрова в очаге. На частых исповедях Дубниц каялся лишь в том, что подмешивал в вино чистейшую рейнскую воду. Но, не желая лишать себя клиентов, он притворялся злодеем, то есть молчал и отвечал невпопад. Глухота помогала ему в этом.

Усевшись на бочках, столах и «плахах», студенты потребовали вина.

Карл предпочел сырой духоте подвала ночную свежесть и вместе с Кевенигом, Шмальгаузеиом и Шлейгом поднялся наверх.

— Я все-таки не вполне уяснил себе, в чем разногласия кружка Виндишмана с гермесианцами. Не заняться ли стариком Гермесом? — заметил Карл.

— Чепуха! — сказал Грюн. — Георг Гермес и Виндишман — оба ведут в католическую церковь. Та же бурда, только в иной посуде.

— Однако наши правоверные католики не устают предавать их анафеме. Не значит ли это, что небесный спор касается в действительности земных вещей? Иногда задать вопрос — значит начать нащупывать ответ… — отозвался Маркс.

12

Лето в Бонне проходило для Карла шумно, деятельно, порой бестолково. Он писал стихи, настойчиво учился, реабилитировал в спорах якобинцев и пугал филистеров.

Покончив с Гомером, он изучал иод руководством Шлегеля Проперция, деля по-прежнему учебное время между юриспруденцией и филологией. Элегии великого римского лирика увлекали юношу не меньше, чем эпос Гомера. Они отвечали неосознанной, упорной потребности в любви.

Незадолго до разъезда студентов на каникулы покончил жизнь самоубийством Пугге.

В безмятежном Бонне смерть его произвела сенсацию. Даже громогласно осудившие его поступок, как противоречащий христианскому долгу, профессора-католики но могли сдержать любопытства и пришли посмотреть на покойника. Старые и молодые девицы неистово оплакивали Пугге, которого отныне прозвали Вертером. Искали таинственную Шарлотту и завидовали ей. Поэты слагали стихи. У домика профессора галдели зеваки.

Самоубийца стал главной городской достопримечательностью. Хозяева постоялых дворов вместе с адресом собора, лучшей ресторации и театра объясняли дорогу к дому Пугге.

Студенты спорили о причине его смерти. Они отвергали любовную драму и объявляли, что профессор погиб из-за неотмщенной чести, долгов, проигрыша, перепоя. По вечерам за круглыми чайными столами, на балах, во время вальса и котильона, на базаре, в городском саду, в бане, на Рейне, во время лодочных гонок, в студенческих квартирах между кипячением пунша в полночь и варкой отрезвляющего кофе на рассвете — без устали гадали о том, почему умер Пугге.

Профессор энциклопедического права поступил жестоко, не учтя любопытства сограждан и не оставив обязательного предсмертного письма.

Может быть, его задушила монотонность жизни, предначертанной от начала до конца, жизни без целей, без новых мыслей, состоящей из ежегодно повторяемых от слова до слова лекций. Пыльному шлафроку Пугге предпочел саван. Картам, вину, сплетням — смерть.

Профессорский быт, профессорский мундир были покойному не по плечу. Он оказался в достаточной мере эгоистом, чтоб пожалеть себя настолько, насколько нужно, чтоб влезть в петлю.

Смерть его казалась Карлу свидетельством внутренней пустоты, убожества ума. Человеческий век слишком короток, чтоб тяготиться им. Тяготиться можно лишь сознанием недостаточности сроков, положенных на то, чтоб заглянуть в каждый угол природы и бытия. Марксу была чужда беспричинная тоска трусости, отступающей перед вопросами, поставленными жизнью, историей, эпохой.