Изменить стиль страницы

Страх и негодование прошли. Разорвались ассоциации. Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт, он отдавал должное эпическому таланту безвестных, художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» равнялась «Песне о Нибелунгах»; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.

Перелистывая Священное писание, Фридрих вспомнил им написанную библию — «Библии чудесное избавление от дерзкого покушения, или Торжество веры». Эти веселые рифмы казались ему всегда удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей, дурачеств!

Стихи заволакивали настоящее. Ливерпуль становился Берлином, и из-за портьеры опять доносился матовый тенорок Бруно Бауэра.

Фридрих достал свою поэму из жилетного кармана. Расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.

Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!

«Может быть, это было неизбежностью для юношей моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»

Еще год назад он верил, что богато одарен поэтической музой, но он не был в этом убежден сегодня. Впервые Фридрих думал о том, что не будет поэтом, без боли и уныния.

Однако шутливые стихи и пародии удавались ему.

Перелистывая свою поэму, он с удовольствием заметил, что не стыдится ее, не досадует. Морщась от смеха, снова признав достойным себя свое творение, вспоминал он свои вирши:

«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,
Не дай погибнуть им в страданиях безмерных:
Терпенью твоему когда конец придет,
Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?
Доколе процветать ты дашь в земной юдоли
Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе
Философ будет мнить, что я его есть я,
А не от твоего зависит бытия?
Все громче и наглей неверующих речи…
Приблизь же день суда над скверной человечьей».
Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,
Еще не так смердит от разложенья труп,
К тому ж и воинство мое — от вас не скрою —
Не подготовлено к решительному бою.
Богоискателями полон град Берлин,
Но гордый ум для них верховный господин;
Меня хотят постичь при помощи понятий,
Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.
И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб —
Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»

Утром Энгельс вернулся в Манчестер.

По возвращении он решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы. Он исчез с брачных ярмарок, и расчетливые ланкаширские буржуазные маменьки вычеркнули его из списков надежных женихов.

В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно. Он добыл синие, малоизвестные, почти не знавшие прикосновений человеческих рук, отчетные брошюры фабричных инспекторов, и за мертвыми, жесткими и трагическими, как металлические, почерневшие от дождя венки, фразами перед ним открывалась иная жизнь.

Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, жизнь которых была ему незнакома.

Но с каждой новой цифрой тайна обнажалась.

Острые, как молнии, цифры открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.

История рабочего класса, которую он воссоздавал, была мрачна, по последовательна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда продавала их труд и как' потом рабство ковало из них новых людей.

Молодой исследователь решил писать книгу о рабочих Англии. Разве не опередили они — и в невзгодах, и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре? Книга о них могла стать путеводной нитью. Но об этом ее значении Фридрих пока решил не думать. Думать для него означало рыть, рыть до тех пор, пока не найдет клад — ответ.

2

Фридрих Энгельс-младший к конторе своего отца подъехал на великолепном жеребце. Юноша был безукоризненно сложен, отлично одет, задорно-весел. Старый Джон, несмотря на свою настороженность к людям богатым, залюбовался молодым человеком, когда тот спешился и подошел к дверям дома.

— Сэр, верно, был офицером? — спросил старик, принимая плащ и высокую шляпу Фридриха.

— Как же — солдат! Артиллерист.

Энгельс, шутливо смеясь, выпятил грудь и гусиным шагом промаршировал от стены к стене прихожей.

— Оно и видно, что сэр ходил под барабан.

— Хочешь сказать: «кажетесь болваном»? — засмеялся юноша так звонко, как смеются только очень здоровые люди.

В этот вечер Фридрих Энгельс, против обыкновения, поздно засиделся в конторе. Джон дремал на скамье в прихожей.

Перенимающие всякое техническое новшество, компаньоны «Эрмен и Эпгельс» первыми провели в своей конторе газовое освещение.

Под прозрачным полушаром у самого потолка горел ярко-белый газовый рожок. Свет в изобилии падал на комнату. У старого Джона болели глаза. Он сравнивал немигающий яркий фонарь со стальными ножами, которые оттачивал в Бирмингеме.

Свет горящего газа мешал ему заснуть, покуда неутомимый Фридрих читал и писал в соседней комнате.

Когда забившийся в угол Джон смежил наконец веки и задремал, его разбудило осторожное прикосновение. Рядом стоял хозяйский сын. Он казался смущенным.

— Я разбудил тебя? — сказал он, готовый отойти.

Но Джон вскочил, как вскакивал всегда, заслышав обращение хозяина. К этому раз и навсегда приучили его в детстве. Тщетно пытаться менять привычки в шестьдесят два года.

— Зайди ко мне, старина.

— Но дверь, сэр…

— Запри ее.

— Слушаю, сэр.

Джон поплелся за молодым человеком.

В знакомом кабинете, вещи которого давно наскучили сторожу, — одной из обязанностей Джона было вытирать по утрам пыль со столов и шкафов, — Фридрих предложил старику сесть. Джон растерялся. Он до тонкостей знал здесь каждый стул и кресло, знал, где не смыто чернильное пятно, какая ножка шатается, какая кожаная пуговица готова вот-вот отвалиться. Но он никогда не пользовался этой мебелью. Поэтому нелегко было ему сейчас решиться сесть на стул, за которым он приставлен был ухаживать.

Фридрих но понимал его колебаний и подвинул ему кресло. Затем нажал одну из кнопок глухого шкафа и открыл нижнюю дверцу. Вместо бумаг, вместо денег, книг, — словом, вместо всего того, что предполагал увидеть в шкафу старик, там оказались рюмки и пыльные, крепко закупоренные бутылки.

Фридрих Энгельс достал одну из них и осторожно наполнил два бокала.

Джон отказался от вина, предпочтя ему неразбавленный, жгучий джин. Беседа завязалась.

Фридрих нравился Джону больше всех встречавшихся доныне иноземцев. Они разговорились, как старые приятели. Розовощекий веселоглазый хозяйский сын знал все из того, что казалось Джону его личной тайной. Он знал подробности бирмингемских происшествий, тяжелые перипетии борьбы за хартию. Он знал, как умер Меллор, и говорил о луддитах так, точно сам был в их рядах во время разрушения машин.

Джон растерялся перед его осведомленностью.

Узнав, что старик в раннем детстве был продан на фабрику, Энгельс оживился и, казалось, обрадовался, точно работал некогда с ним вместе, точно встретил земляка.

— Сколько же сэру лет? — не вытерпел Джон.

— Двадцать два.

Они допили бутылку.

— Сэр знает все, точно был одним из нас…