Мое небо, мое искусство стали чем-то столь же далеким и потусторонним, как и моя любовь. Все действительное расплылось, а все расплывающееся лишено каких-либо границ. Нападки на современность, неопределенные, бесформенные чувства, отсутствие естественности, сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувства и жажда смелого полета — вот чем отмечены все стихи в первых моих трех тетрадях, посланных Женни. Вся ширь стремления, не знающего никаких границ, прорывается здесь в разных формах, и стихи теряют необходимую сжатость и превращаются в нечто расплывчатое…»
Карл отрывается от письма. Разбрасывая по столу, сыплет на долго не просыхающие буквы янтарный песок из песочницы. Вспоминает Эдгара Вестфалена и удивляется тому, что испытал чувство досады и обиды, когда тот осторожно критиковал его творчество.
«Нужно дойти самому, нужно понять, вскрыть себя своим собственным хирургическим ножом».
Часы на кирхе отбивают два часа пополуночи. А Карл только начал обход минувшего года, только прикоснулся к тому, что сам определяет ныне как прах времени и мыслей. И снова начинается беспощадная критика самого себя. Он пишет, как мятежник, идущий приступом на тайну, обороняющуюся с помощью догм и схоластического знания. Карл обращается к отцу как к знатоку юристу и старается привлечь его на сторону принципов, которые отстаивает молодой Ганс против мертвой схемы Савиньи. Он пишет о прочитанных книгах, о продуманных идеях, о Гегеле, о своей борьбе с ним и о своем поражении.
Четыре часа ночи. Глаза Карла помутнели. И без того неразборчивый почерк становится жуткой карикатурой на самого себя.
«Привет моей милой, чудной Женни!»
Хлопает входная дверь в доме Генриха Маркса. Это Софи возвращается с почты. Сбросив отсыревшие под теплым осенним дождем пелерину и капор, она врывается в комнату, держа перед собой толстый конверт, долгожданный серый конверт с берлинским штемпелем, с адресом, выведенным знакомым мелким почерком.
— Письмо от Карла, и какое письмо — целый том!
Софи посылает сестренку на Римскую улицу за Женни.
Женни приходит раньше, чем успели накрыть стол к ужину. Матовые щеки ее розовеют. Склонившись над свечой, начинает она чтение доверенного ей письма с приписки.
— Он просит разрешения приехать в Трир, — шепчет она нерешительно.
Но Генрих Маркс угрюм.
— Вот, — говорит он в тревожном раздумье, — вот письмо, отражающее все недостатки моего сына. Бессвязное, бурное творчество, бессмысленное перебегание от одной науки к другой, бесконечные размышления при коптящей лампе, созидание и разрушение. Растрата дарования, бессонные ночи, родящие чудовищ. Мы лишены невинной радости, доставляемой разумной корреспонденцией. Если мы получаем сегодня извещение о завязавшемся новом знакомстве, то затем оно снова навеки исчезает. Едва мелькнет рапсодическая фраза о том, что, собственно, делает, думает, творит наш милый сын, как регистр этот снова закрывается, будто заколдованный. В Берлине, по слухам, холера. Мать и я в непрестанной тревоге, а Карл в это время, умалчивая о самом главном, доказывает мне, что вред идеализма в противоположении действительного и должного. То, что он пишет, как всегда, умно, но ведь это опасный тупик. Он идет по стопам новых демонов. Он плутает, он отрывается от жизни, не заботится о будущем, о своей карьере.
Приступ кашля мешает старику говорить. Женни подает ему чашку с водой, отсчитывает капли микстуры.
— О Женнихен, на вас мы возлагаем столько надежд! Вы лучше отца и матери сумеете заставить Карла стать достойным мужем и отцом семейства, — продолжает Генрих едва слышно, когда кашель прекратился. — Я не могу больше состязаться с Карлом в искусстве абстрактных рассуждений, он тут силен, как молодой бог, но в науке простой жизни мальчик беспомощен, и его будущее — значит, и ваше — теперь не кажется мне безоблачным…
Но Женни больше не слушала жалоб старика. Жадно, увлеченно впитывала она в себя строку за строкой, страничку за страничкой письмо молодого студента. Лицо ее постепенно успокаивалось, бледнело, и в опущенных глазах мелькали удовлетворение, восхищение и радость.
— Это исповедь большого ума и большого человеческого сердца. Я горжусь Карлом, — сказала она твердо.
Карл приближался к Триру подавленный, печальный. Не с этим тягостным чувством предполагал он навестить город, оставленный более полутора лет тому назад, город, где жили и ждали его Женни и отец, два наиболее любимых им на земле существа.
Какая тревога в каждой строке короткой, зачитанной до пятен записки матери! Всегда многословная, Генриетта Маркс на этот раз вовсе изменила своим правилам. Добрый отец уже более двух месяцев не покидает постели. Кашель уменьшился, но какой-то иной недуг сводит его в могилу.
На почтовой станции не встретит сына, суетясь от радости и волнения, Генрих Маркс, в первую ночь после долгой разлуки не услышит Карл шороха бархатных домашних туфель отца, в шлафроке и сбившемся на затылок колпаке пробирающегося в его комнату, чтоб говорить до пробуждения петухов «по душам» обо всем самом важном для обоих.
Эти задушевные ночные беседы — лучшие в отроческой жизни Карла.
Но Генрих Маркс не встает более. Он устрашающе изнурен. Желтизна его щек — желтизна разложения и смерти. Глаза его потускнели, и пересохшие губы лежат на лице вялым пепельным листом.
Женни сидит в уголке дивана. Радость при виде входящего юноши, смешанная с беспокойством и состраданием, вызывает слезы на ее огромных прекрасных темно-карих глазах.
Карл бросается к невесте, прижимается губами, лбом, щекой к ее рукам, но голос отца, еле слышимый и прозвучавший как бы издалека, прерывает долгожданное свидание.
В комнате полутемно и душно. Карлу в этом сумраке, пропахшем лекарствами, испарениями тела, непроветриваемыми перинами, становится не по себе. Он опускается на колени у подушек отца и, с трудом удерживая крик испуга при виде его лица, начинает что-то поспешно рассказывать о дорожных впечатлениях и Берлине.
10 мая 1838 года тихо умирает Генрих Маркс.
Утром по Триру разносится весть о смерти юстиции советника.
После похорон отца Карл старался поменьше бывать дома. День отъезда приближался. Надвигалась новая длительная разлука с Женни. Оба страдали от ее приближения.
В доме Вестфаленов Карл нашел отныне то, что навсегда потерял со смертью отца. Он ближе сошелся с отцом Женни Людвигом Вестфаленом и проводил в доме невесты большую часть времени. Вскоре, однако, Карлу пришлось возвратиться в Берлин, чтобы продолжать занятия в университете.
Прошел год.
5 мая Карл проснулся особенно поздно. Он до рассвета по обыкновению читал, потом возился с конспектами и лег в постель, когда по улице, громыхая, прокатила тележка молочницы, запряженная неповоротливым козлом. Карл не сразу вспомнил, что это день его рождения, хотя еще накануне получил несколько поздравительных писем из Трира.
Двадцать один год. Совершеннолетие. Карл подумал об отце. На столе подле чернильницы стоял в бархатной рамке слегка пожелтелый дагерротипный портрет покойного Генриха Маркса. Тонко очерченное лицо, окаймленное непослушными волосами. Отец был красивее сына. Тонкий нос, правильный овал и небольшой приятный рот. Карл не унаследовал этих черт лица. Но глаза, лоб были те же у обоих.
Портрета Женни в комнате студента не было. Она упорно отказывала Карлу в этом подарке. Ничто не должно было, по ее мнению, преднамеренно возвращать мысль жениха к ней.
Совершеннолетие… Но Марксу не хочется подводить итоги. Он живет, как сам того хочет. Он ничего не боится в жизни и ни о чем не сожалеет. Жизнь превосходна, полна увлекательных задач и целей.
После смерти отца Карл почти все свое время посвящал изучению философии. Он редко бывал в университете, центром его духовной деятельности стал докторский клуб. Карл был почти на 10 лет моложе других членов клуба, но его ярко выраженная индивидуальность сделала его вскоре одним из идейных руководителей младогегельянцев.