Во время второго пребывания Бакунина в Лондоне, в пору зарождения Интернационала, Маркс решил сам возобновить отношения с Бакуниным, в честность и мужество которого верил.
Он понравился в эту встречу Марксу значительно больше, чем когда бы то ни было раньше. Карлу даже показалось, что под влиянием великих испытаний русский революционер закалился морально и не только не отстал, не пошел назад, а, наоборот, значительно идейно обогатился.
— Теперь, — твердо заявил Бакунин Марксу, — после польского восстания, я буду участвовать исключительно в социалистическом движении.
Маркс не скрыл своего удовольствия от решения Бакунина.
— Хорошо, — сказал он тепло, — очень хорошо. Давно пора.
Бакунин, распрямив богатырские плечи, откинулся в кресле и, поглаживая бородку, громко заговорил о героических польских повстанцах. По его мнению, русскому правительству были на руку революционные события в Польше. Это стало необходимым, чтобы удержать в спокойствии самое Россию, но царь не рассчитывал зстретить такое упорное сопротивление и вступить в восемнадцатимесячную борьбу.
— Царское правительство спровоцировало польское восстание, — утверждал Бакунин. — Польша потерпела неудачу по двум причинам: из-за влияния Бонапарта и из-за того, что польская аристократия медлила с самого начала с ясным и недвусмысленным провозглашением крестьянского социализма.
Карл, в свою очередь, подробно рассказал Бакунину о том, как и для чего возникло Международное Товарищество Рабочих.
— Я приветствую его рождение, — повторял Бакунин, — и надеюсь не остаться в стороне и тотчас же приняться за работу по пропаганде вашего детища.
После долгой и весьма приятельской беседы Маркс простился с Бакуниным, который уже на другой день собирался выехать в Италию.
Вскоре после этой встречи вышли в свет отдельной брошюрой «Учредительный манифест» и «Временный устав» Интернационала, и Маркс отправил тотчас Бакунину в Италию несколько экземпляров этого издания. Он просил переслать один из них Джузеппе Гарибальди.
Этой же осенью, столь насыщенной событиями и делами, Маркс и Энгельс дали согласие одному из руководителей Всеобщего германского рабочего союза, Швейцеру, на участие в созданной им газете «Социал-демократ».
В проспекте газеты совершенно отсутствовали обычные лассальянские лозунги, столь осуждаемые Марксом. Поэтому он и Энгельс надеялись, что новая газета сможет послужить делу пропаганды идей Интернационала в Германии. Маркс послал в «Социал-демократ» «Учредительный манифест» Интернационала, который Швейцер тут же напечатал. Однако первые же номера «Социал-демократа» вызвали у Маркса и Энгельса беспокойство, так как в них отчетливо выявились лассальянские традиции. Газета откровенно пыталась угодить помещичьему правительству Бисмарка.
Как раз в это время умер Прудон, и редактор «Социал-демократа» попросил Маркса написать для газеты статью о нем. Маркс ответил Швейцеру письмом, в котором резко высказался против каких бы то ни было компромиссов с существующей властью. Он справедливо назвал постоянные заигрывания Прудона с Луи Бонапартом «подлостью».
Прудон умер, но прудонизм — его мелкобуржуазное учение — опутывал человеческое сознание и вредил борьбе рабочего класса. Маркс понимал это. В своем письме, опубликованном в «Социал-демократе», он был по-прежнему суров к памяти этого человека. По мнению Маркса, Прудон, склонный к диалектике, никогда не сумел понять ее и не пошел дальше софистики. Мелкий буржуа — воплощенное противоречие. «А если при этом, подобно Прудону, — писал Маркс, — он человек остроумный, то он быстро привыкает жонглировать своими собственными противоречиями и превращает их, смотря по обстоятельствам, в неожиданные, кричащие, подчас скандальные, подчас блестящие парадоксы. Шарлатанство в науке и политическое приспособленчество неразрывно связаны с такой точкой зрения. У подобных субъектов остается лишь один побудительный мотив — их тщеславие; подобно всем тщеславным людям, они заботятся лишь о минутном успехе, о сенсации. При этом неизбежно утрачивается тот простой моральный такт, который всегда предохранял, например, Руссо от всякого, хотя бы только кажущегося компромисса с существующей властью.
Быть может, потомство, характеризуя этот недавний период французской истории, скажет, что Луи Бонапарт был его Наполеоном, а Прудон — его Руссо-Вольтером.
А теперь я всецело возлагаю на Вас ответственность за то, что Вы так скоро после смерти этого человека навязали мне роль его посмертного судьи».
Чувствительные удары Маркса, направленные против «насквозь мещанской фантазии» Прудона, попадали также и в Лассаля. Говоря о свойственном мелкому буржуа шарлатанстве в науке и политическом приспособленчестве, Маркс имел в виду именно Фердинанда Лассаля.
Время шло, но тщетно Маркс и Энгельс пытались изменить все отчетливее обозначившуюся королевско-прусскую линию газеты. «Социал-демократ» шел по стопам Лассаля и все чаще льстил политике Бисмарка. Тогда, видя обман Швейцера, Маркс и Энгельс сделали заявление о своем выходе из состава сотрудников ввиду невыполнения их требований. Они писали, что борьба с министерством Бисмарка и феодально-абсолютистской партией должна вестись по крайней мере столь же решительно, как и против буржуазии.
После разрыва с «Социал-демократом» Энгельс выступил с подробной критикой лассальянцев. Он издал для этого в Лейпциге брошюру «Военный вопрос в Пруссии и немецкая рабочая партия». И Маркс и Энгельс не раз подозревали, что «Социал-демократ» попросту подкуплен Бисмарком. Все новые и новые факты раскрывали истинную сущность не только лассальянца Швейцера и его последователей, но и самого Лассаля. Энгельс писал об этом из Манчестера в Лондон Марксу в январе 1865 года:
«Благородный Лассаль разоблачается все в большей и большей степени как совсем обыкновенный прохвост. В оценке людей мы никогда не исходили из того, чем они себя хотели показать, а из того, чем они были в действительности, и я не вижу, почему мы для покойного Итцига должны сделать исключение. Субъективно его тщеславие могло ему представить дело приемлемым, объективно это было подлостью и предательством в пользу пруссаков всего рабочего движения. При этом глупый парень, по-видимому, не потребовал даже со стороны Бисмарка какой-либо компенсации, чего-либо определенного, не говоря уже о гарантиях; он, очевидно, просто полагался на то, что он непременно должен надуть Бисмарка, точно так же, как он был уверен, что непременно застрелит Раковица».
Была середина февраля, безрадостного, туманного месяца на острове. Маркс болел. Несмотря на острую боль, невозможность сидеть и двигаться, забинтованный и лихорадящий, он не унывал и огорчался лишь тем, что родные, как всегда, пытались заставить его хоть на время отложить работу. Стоило ему почувствовать себя сколько-нибудь сносно, и он тотчас же, часто лукавя с женой, дочерьми и Ленхен, отправлялся к письменному столу, чтобы приняться за рукопись «Капитала». Однажды у него появился фурункул на правой руке. Кисть распухла и побагровела. Обеспокоенная Женни наложила ему повязку. Но Маркс решил использовать время, потерянное для работы пером, в чтении. Жар, однако, все усиливался, плечо нестерпимо ныло. Он вынужден был отложить научные книги, и только давно знакомый ему роман Вальтера Скотта «Веверлей», в котором захватывающе интересно описано восстание 1745 года в Шотландии против английского господства, оказался отличным отвлекающим средством для страдавшего от нарыва больного. Наиболее значительным в художественном отношении среди романов Вальтера Скотта Карл, однако, всегда считал его книгу «Пуритане». Как-то утром Карл почувствовал себя несколько лучше. В окно его кабинета заглянуло не частое в последнем месяце зимы солнце, и он принялся снова за работу над «Капиталом». Вдруг Ленхен ввела в кабинет молодого человека, лет двадцати трех, высокого, мускулистого, с очень смуглым, матовым лицом и такой же великолепной и темной шапкой волос, какая была некогда на голове самого Маркса. Немного выпуклые большие черные глаза, крупный нос и сильный рот были очень красивы и отражали порывистый, волевой, неукротимый характер, живой, впечатлительный ум. Маркс невольно удивился тому вспыхнувшему в нем внезапному чувству симпатии, которое пробудил юноша. Хотя Карл любил молодежь, но, много испытав, относился настороженно к каждому незнакомому ему человеку.