Изменить стиль страницы

По лицу Лены пробежала какая-то тень, но она промолчала. Много времени спустя он понял, что она-то надеялась как раз на предложение выйти за него, но тогда он принял ее молчание за знак согласия и продолжал:

- Давай прямо сейчас пойдем к твоему Двоеглазову и все объясним.

- Да ты что, - накинулись на него сразу обе женщины, - он же сумасшедший! У него под кроватью ружье лежит. Он убьет тебя, а потом Лену.

Он долго сопротивлялся женщинам, не веря в трагический исход, когда Лена по сути уже согласилась с ним жить. Но они стояли на своем, и Оглоедов в конце концов сдался. Было решено хорошо подготовиться к побегу Лены. Это заняло у них больше месяца. Мизинова потихоньку упаковывала свои вещи, не привлекая внимания Двоеглазова, а Оглоедов решил предпринять свои меры предосторожности. Он встретился со своим двоюродным братом Володей Плотниковым, который, закончив юрфак МГУ, а затем аспирантуру, преподавал теперь в Академии МВД. Они часто парились, собираясь в «деревне», откуда оба были родом, в оглоедовской бане. Володя был любимым крестником Серегиной бабушки, которого она всегда была рада видеть. Зная, что у Володи есть пистолет Макарова, Серега рассказал все без утайки Плотникову и попросил на день икс у того оружие.

- Да ты что, Сережка, - ответил Володя, который был почти на десять лет старше Оглоедова, - это же подсудное дело. Пистолет я тебе не дам. Да ничего страшного не случится. Если хочешь, я пойду с тобой к этому Двоеглазову.

Серега подумал и решил:

- Нет, я все сделаю сам. И без пистолета.

Они перезванивались с Леной, так как в квартире у Двоеглазова был телефон, и все обговаривали. В назначенный день, когда Двоеглазов работал на какой-то стройке, Оглоедов подъехал к пятиэтажке, в которой Лена жила с теперь уже бывшим любовником. Она попросила помочь своего племянника, сына старшего брата, и они вдвоем с Оглоедовым быстро перетаскали в его «шестерку» стиральную машину «Бош», с которой Лена ни в какую не хотела расставаться, хотя Серега все время уговаривал ее ничего не брать, а купить все новое на новом месте, какие-то ковры и тюки с бельем и одеждой, забив машину так, что не осталось заднего обзора. Оглоедова все время била легкая дрожь, но не столько от страха, хотя и он, конечно, присутствовал, сколько от непонятного ему самому возбуждения. Наконец они тронулись. Ехать предстояло по шоссе мимо стройки, на которой вкалывал Двоеглазов. На подъезде к этому месту Лена сползла с кресла и замерла. Проскочили. Они промолчали почти до самой Москвы. Затащив с Павой барахло, заполнившее полкомнаты, они сели втроем отмечать освобождение и новую жизнь. Первые дни Оглоедов был в эйфории от удачно сложившихся обстоятельств, хотя отдаленная тревога не покидала его. И как оказалось не зря. Спустя несколько дней, в квартире Павы раздался звонок. Звонил Двоеглазов. Оказывается, он взял на телефонном узле распечатку звонков своего телефона и теперь звонил наудачу по всем номерам.

- А Алену можно, - вкрадчиво спросил он.

- Здесь таких нет, - твердо ответил Серега, хотя сердце его екнуло.

Двоеглазов вдруг перешел на плаксивый тон:

- Отдай мне мою Аленку, она у тебя, я знаю.

Оглоедов бросил трубку. Надо было придумывать запасной вариант. По номеру Двоеглазов мог узнать адрес и заявиться к Паве. Куда деть Лену? Никто кроме Брюса на ум не приходил. Правда, Валера Брюс был слишком оригинальный человек. Но это уже отдельная история.

Мистический художник

С Валерой Брюсом Серега познакомился на одной тусовке в Переделкине. Серегин владимирский друг художник Витя Малышенков устраивал тогда свою выставку в доме-музее Корнея Чуковского. Правда, сама демонстрация полотен происходила не в доме дедушки Корнея, а в маленьком флигельке, расположенном совсем рядом. С Валерой они сошлись у одной картины, на которой вроде бы ничего интересного не было, так, несколько деревьев у маленького озерца, почти лужи. Но что-то, что не объяснить словами, притягивало к этому небольшому холсту. Они долго молча стояли рядом, потом одновременно посмотрели друг на друга, и Валера вдруг протянул Оглоедову руку. «Меня зовут Валерий Брюс, - сказал он. – Я художник». Глядя на Валеру, многие этого не подумали бы. Скорее решили бы, что это бомж из интеллигентов. В определенном смысле так оно и было. Брюс был человек планеты, то есть житель ее без определенного места жительства. Хотя родился он в Москве в немецкой интеллигентной семье. Его отец был художником, а мать писательницей. Петер Брюс, или на русский лад Петр, был художником от Бога. Валерий, сын его – Петра, а не Бога, был художником от головы. В голове его роились мистические видения. И это с одной стороны странно, а с другой - закономерно. Потому что по образованию он был геофизиком. И вроде бы учение о физических процессах, связанных с нашей планетой, не предполагает мистики. Но если всерьез задуматься о том, что происходит с Землей, то закономерно придешь к мысли о высших силах. Если недодумаешь или станет страшно, то остановишься на мысли о Боге, если передумаешь или страх совсем потеряешь, то придешь к мистике. Валерий страх потерял достаточно рано. Собственно, и думать самостоятельно он начал тоже рано, что не редкость в интеллигентных, да еще образованных семьях. Совсем маленьким он, конечно, хотел, как папа, быть художником. Но уже в подростковом переходном периоде, насмотревшись мыканий непризнанного отца-художника, он решил искать другой судьбы. Это не было предательством по отношению к отцу, Валера помогал ему чем мог: натягивал холсты на подрамники, покупал и растирал краски, готовил кисточки, не говоря уж о переносках и перевозках картин и этюдника на редкие выставки в каком-нибудь научно-исследовательском институте или, что нравилось и ему, и отцу даже больше, на природу. На пленэр, как сказала бы Рита Пояркова, скульптор-монументалист. Оглоедов как-то попытался Валеру и Риту свести, но из этого ничего не получилось. То ли сказался их различный подход к целям искусства, то ли к методу их воплощения, а то ли просто потому, что воспитанная на классических принципах Рита жила прямо на Арбате, пусть и в коммуналке, а Валера был безродный космополит, снимающий для проживания за смешную плату маленькую мастерскую МОСХа у кого-то из собратьев-художников. Как бы там ни было, они остались в пределах вежливой терпимости по отношению друг к другу. Снятая Валерой мастерская располагалась на чердачном уровне старой панельной многоэтажки, находящейся недалеко от МКАДа. По сути это тоже была коммуналка. Из общего коридора три двери вели в отдельные комнаты, ставшие по воле московского общества свободных художников мастерскими. Четвертая дверь вела в замызганный туалет с вечно журчащим унитазом, а пятый дверной проем без признаков двери вел на кухню. Но так как у Валеры никто в сопредельных мастерских не появлялся месяцами, то он почел это пространство своим и произвел там некоторые перестроения. Так, где стол был яств, там… теперь стояла ванна. Причем взбираться в нее надо было с табурета или со специальной приступочки. Почему-то конструктивно получалось присобачить ванну только на метровой высоте. Зато кран, предназначенный для кухонной посудной раковины, теперь исправно лил воду на мельницу гигиены свободных художников. Свободным художником Валерий Брюс стал в эмиграции. А вернувшись в разваливающийся Союз, снял вот это помещение, служившее ему и мастерской, и спальней, и кухней, и залом для приема гостей. Именно здесь он и принимал в памятный для Оглоедова вечер после встречи с читателями в Доме дружбы народов в числе прочих Серегу с Леной Мизиновой. Потому они считали его в какой-то мере своим крестным отцом. Во всяком случае Лена, которой интеллигентно рубящий правду-матку в любые глаза художник Брюс годился действительно в отцы. И она всегда была рада его видеть. Это-то и напрягало Оглоедова. И не только это. Жить втроем с Павой тоже оказалось непросто. Конечно, у Сереги с Леной была «своя» отдельная, а не проходная комната, но сознание, что они тут временно, как ни крути, что они не хозяева и лучше без спроса ничего не трогать, скоро стало мешать Оглоедову наслаждаться, можно сказать, медовой порой их с Леной жизни. Красавчик мог, постучав поздним вечером, открыть незапирающуюся дверь и, сказав в сторону натягивающей до подбородка одеяло голой парочки: «Я без очков, я ничего не вижу», - пройти к шифоньеру, стоящему у них в изножии, и доставать какое-нибудь постельное белье. Но тезка Оглоедова ни в чем не урезал их прав и не ставил никаких условий проживания. Правда, однажды он сказал в отсутствии Лены Сереге, чтобы он как-то намекнул ей, чтобы она не брала брить подмышки его, Павы, бритву. Оглоедов вечером в постели спросил Мизинову как бы невзначай и в шутку, чем это она бреет свои подмышки. Лена, насупившись, ответила вопросом: «С чего это ты заинтересовался моими подмышками?» Растерявшийся от предчувствия ссоры Оглоедов честно признался о просьбе Павы поговорить с ней и серьезно спросил: «Ты брала его бритву?» «Нужна мне его бритва!» - фыркнула Лена и отвернулась от Сереги на другой бок. Так они и спали спина к спине, вернее, не спали, а делали вид, пока действительно не уснули. А утром Оглоедов совершил глупость. Он вновь спросил у проснувшейся Лены, не брала ли она брить подмышки лезвие Красавчика. Почему-то ответ на этот вопрос стал для него принципиально важен. И Лена с вдруг ставшими беспомощными глазами тихо ответила: «Нет, не брала. Ты веришь ему, а мне не веришь?» Оглоедов промолчал. В нем все-таки шевелилось подозрение, что бритву она брала, а соврать себе, чтобы успокоить ее, он не смог. Лена тихо собралась и ушла на работу, которую она вскоре после их побега нашла в Москве. И вечером не вернулась. Оглоедов бросился звонить Рите, но та ответила, что Мизиновой у нее нет. Тогда он вспомнил о двоюродной сестре Лены, у которой они однажды были в гостях, и стал набирать ее номер. Сестру тоже звали Леной, и была она непробиваемо спокойна во всех ситуациях, хныкал ли ее маленький сынишка или муж не ночевал дома. «Да, она у нас, - ответила Лена номер два и крикнула, - Ленка, возьми трубку, твой звонит». И через секунду Оглоедов услышал тихое: «Да». У него сжалось сердце, и он быстро сказал: «Я сейчас приеду за тобой». И после небольшой паузы Лена просто ответила: «Приезжай». В ту ночь, половина которой ушла на разъезды, они практически не спали, они не выясняли отношений, просто Серега набросился на Лену, как будто это была их последняя ночь любви и она отвечала ему такими же страстными поцелуями и объятьями, перемежавшимися счастливыми слезами. Вопрос о бритве больше не поднимался. Они снова зажили дружно и весело. Лена готовила на троих и стригла двух Сергеев по очереди. Была у нее склонность к парикмахерскому искусству. Однажды после пострижки Оглоедова она взялась за голову Павы. В летнюю жару на ней была только Серегина футболка, и, когда она тянулась к какому-нибудь вихру Красавчика, задиравшаяся майка открывала ее черные трусики. Оглоедов сидел рядом и с трудом подавлял в себе чувство попранной ревнивой собственности от увиденного. А уж когда она касалась, не замечая этого или делая вид, своей крутой грудью без бюстика плечо Павы, у него пробегали злые мурашки по спине. Оглоедов был ревнив, но скрывал это под шутками, которыми в таких ситуациях мог сыпать без перерыва, так что Лена, смеясь, толкала его и счастливо говорила: «Болтун яишный!» Но ревность в нем копилась, прорываясь изредка жесткими разговорами или упреками. Собственно, из-за ревности, не признаваясь в этом даже себе, Серега и не отвез Лену к Брюсу, когда Двоеглазов «достал» их по телефону Павы. Уговаривая себя, что Валерий как человек любвеобильный, несмотря на свой возраст, почти никогда не ночует в мастерской один, а он с Леной будет ему мешать, Оглоедов решился оставить все, как есть. То есть они остались у Павы, который к тому же удивленно сказал: «Ты что, боишься какого-то мудака? Нас же двое!» Красавчик и один мог справиться с кем угодно, и тогда Оглоедов сказал о том, что Двоеглазов может приехать с ружьем, и попросил их обоих быть особенно внимательными и дверь никому, не глядя в глазок, не открывать. Двоеглазов так и не появился, и все постепенно успокоилось в их жизни. Конечно, Серега сразу хотел снять квартиру для них с Леной, но он еще до увоза Лены влез в ремонт бабушкиного дома, бросить это дело было уже нельзя, и он все откладывал съемную квартиру на ближайшие месяцы, когда он закончит с ремонтом и у него вновь появятся свободные деньги. Были и еще соображения. У Лены оставался дом от умершего к тому времени отца во Владимирской области, и она надеялась его продать. А Сереге один из его старых товарищей был должен две тысячи долларов, которые он отложил в недолгий период перед дефолтом, когда он получал несколько месяцев почти по тысяче баксов, и этот товарищ все обещал в ближайшее время долг отдать. Если сложить эти деньги, да еще подзанять, то можно было по тем временам купить какое-никакое собственное жилье. Этими надеждами они и жили. Серега с Леной изредка навещали Валеру в его мастерской или приходили к нему на выставки. Он в ту пору, вскоре после возвращения из эмиграции, развил бурную деятельность, выставляя, где только мог, свои и отцовские картины. Оглоедов даже написал в «Богомольце» несколько заметок о выставках Брюса. Холсты Петра Брюса его, как натуру творческую, завораживали. Этот человек умел писать в образах ощущения, эмоции, которые и двигают тебя к мысли. А Валерий, казалось, шел от обратного. То есть продуманная мысль рождала у него образ. И если в переплетении линий и мешанине красок тебе могло привидеться что-то непредусмотренное автором, то надо было беречь это ощущение от самого автора. Потому что если Брюса-младшего какой-нибудь дотошный зритель спрашивал, что хотел сказать этим холстом художник, то он прямо отвечал, что именно то, что он хотел, он и изобразил. И летящий на тебя, например, паровоз с головою какого-нибудь политического лидера мог как звать в светлое будущее, так и грозить задавить тебя этаким катком тоталитаризма. И если бы не подпись под картиной, ты бы ни о том, ни о другом исходе не догадался. Потому что Валерий писал голую мысль. А голая мысль, мысль без эмоции, не имеет нравственности. Потому ее и можно применять в каком угодно контексте. И тем не менее у Брюса-младшего находилось немало поклонников, которые приходили на смотрины в его мастерскую и даже изредка покупали его картины. Как правило, Валере везло: когда он оставался совсем без денег, вдруг находился московский покупатель на его или отцовскую картину, или какой-нибудь забугорный галерейщик по старой памяти просил, высылая аванс, прислать холст из его собрания. Если картина на тот момент была уже продана, то Валера с легким сердцем делал копию и отсылал за границу. Там у него остались и друзья по временам эмиграции. Подался за бугор он после смерти довольно рано ушедшего отца. Карьера геофизика на родине у него не задалась, а тут как раз открылись границы, но цензурные запреты на инакомыслие оставались еще в силе. И Валера, у которого с матерью, зажившей после смерти мужа своей личной жизнью, и до этого были непростые отношения, решил эмигрировать на историческую родину в Германию. Но геофизики и там оказались не очень-то нужны, и он перебивался переводами с немецкого на русский, которые ему сначала подкидывали по дружбе вновь обретенные приятели из русской диаспоры, а потом уже находили его работодатели сами. И если бы этим заняться всерьез, то, вкупе с ежемесячной матподдержкой вернувшихся соотечественников, которую выдавало европейское государство, можно было жить вполне прилично и даже тратиться на женщин, которые, как и на бывшей родине, оказались за бугром очень разными. У Валеры там случилось несколько романов, но ни один он не довел до брака, остро ощущая свою ущербность как в социальном, так и в научном плане. Жилья у него не было, и первое время он ночевал по договоренности с руководством в одном научно-исследовательском институте, куда его пристроили новые друзья в качестве уборщика. Там же он начал и свою переводческую деятельность. Тем более что в этом заведении как раз изучали геофизические процессы. И уже он потихоньку въезжал в новую научную среду, как вдруг его жизнь кардинально изменилась. Вернее, кардинально он изменил ее сам. Все началось с фотографии. К переводу надо было приложить фотосъемку графиков и прочих научных схем. Щелкнув «Полароидом», Валера увидел на выползающей из его щели фотобумаге расплывчатое, как видение, изображение какой-то нужной по переводу схемы. Этот расплывшийся, «поехавший», рисунок представлял геофизические процессы совсем в другом свете. Нет, Брюс не сделал научного открытия, но этот случай почему-то так его потряс, что он с того времени занялся фотографией уже сознательно. Купив хороший фотоаппарат, он снимал с очень близкого расстояния фактуру разных предметов или очень быстрых процессов, становившихся при принципиально неправильно поставленном расстоянии на объективе неверной размытой копией реальности. Они становились похожи на видения. Брюс так и говорил друзьям: «Я фотографирую видения!» Чтобы понять самому, чем он занимается, он попросил этих друзей организовать ему выставку своих фотографий. Ему было интересно, что может сказать человек со стороны, с ним совершенно не знакомый. Выставку устроили в том же научно-исследовательском институте, где он жил и работал, а друзья наприглашали на нее разного люду и организовали фуршет. Что самое смешное, разношерстной публике выставка понравилась, но все спрашивали Валерия, что же он изображает. Поняв, что ничем в его исканиях народ ему не поможет, Брюс отвечал немногословно: «Я фотографирую видения!» Чем и потряс одного продюсера от искусства, тут же предложившего Брюсу тур по стране с его видениями. И этот тур состоялся! Продюсер умело организовал пиар-скандал, запустив утку о том, что ученый, выдворенный из России за умение общаться с душами умерших посредством фотографии, не может найти понимания и в свободной демократической европейской стране. Народ повалил валом, а деньги потекли рекой. Валера нашел себе хорошее жилье и купил автомобиль, чтобы перевозить свои фотосокровища из города в город, благо места они много не занимали, а расстояния в Германии легко покрывались за несколько часов неторопливой езды. Но как ни был Брюс нетороплив, однажды он все-таки попал в не очень большую аварию, в которой не был виноват, но которая опять же изменила его самосознание. Во-первых, он перестал ездить на автомобиле, а во-вторых, пришел к мысли, что видения надо не фотографировать, а рисовать, вернее, писать как картины. И он занялся живописью. Вот тогда-то и пригодились ему навыки, приобретенные в отроческие годы помощи отцу. Он сам натягивал холсты, сам размешивал краски, потому что видения требовали необычного цветового подхода, и сам рисовал. К тому моменту ему было уже сорок семь лет. Вы представляете: если Ван Гогу, который начал писать в двадцать шесть, говорили, что стать художником он уже опоздал, то понять Брюса его друзья просто отказывались. Тем более что успехом его картины-видения почему-то не пользовались. Обиженный продюсер не захотел больше иметь дела с провалившим его предприятие человеком. А Валерий устраивать популярность не умел. Он весь ушел в творчество. Скоро пришлось уйти и из хорошей квартиры. Брюс одолжил у одного друга велосипед и на нем перевозил свои картины для показа из галереи в галерею, но ни один салон не заинтересовался его видениями. Тогда он приспособился показывать свои картины публике, вешая их на грудь и спину и прохаживаясь по улицам города, как рекламный человек-бутерброд. Деньги таяли, друзья от него отвернулись, так как не понимали, как можно было бросить такой удачный бизнес в здравом уме и твердой памяти. А Брюс уже не мог остановиться и не писать картины. Но и жить в Германии у него уже не было ни моральных сил, ни материальных возможностей. И он решился. В Штатах жил друг его отца, мощный старик, эмигрировавший из Союза еще в те времена, когда выехать из него было большой удачей, тем более отсидев, как этот старик, а тогда молодой бунтарь-художник, за инакомыслие. Валерий поддерживал с ним связь, а тот давно звал его в Америку как страну неограниченных возможностей. Друг отца вовсю развернулся в этой процветающей стране, правда, не как художник, а как галерист. Продав пару из отцовских картин, большую часть которых он сумел вывезти с собой в эмиграцию, Валерий купил билет на самолет до Нью-Йорка. Свои и отцовские холсты он оставил на хранение у единственного оставшегося у него в Германии друга, одолжившего ему когда-то велосипед. Обустроившись в Америке, он надеялся перебросить их через океан. Старик встретил Валерия в Нью-Йорке, они расцеловались, и на своей машине друг отца повез Брюса-младшего в свой дом на берегу океана. Всю дорогу они проболтали, вспоминая оставшихся в Союзе друзей и родных и обсуждая начинающуюся уже там перестройку. Старик посетовал: если б не годы, он бы вернулся в места своей молодости и навел там шороху, теперь там можно дышать свободно. А так только по туристической визе придется мотаться. Вот только Валеру устроит и махнет, пожалуй. У Валерия даже мелькнула мысль: а не бросить ли все к чертовой матери, да уехать с ним в обновленный Союз. Он тогда не представлял, как скоро эта мысль осуществится. А вот его старому товарищу вернуться в места своей далекой молодости так и не пришлось. Несколько дней они отдыхали на его роскошной вилле, плавали на яхте в океан ловить рыбу, выпивали и всячески наслаждались жизнью. А потом старик поехал по делам в город. На автостоянке он увидел, как к белой женщине пристает здоровенный негр. Приставив к затылку негра пистолет, старик отвел его от женщины и оставил. А когда возвращался к своей машине, получил уже по своему затылку бейсбольной битой. После похорон Брюс занял у вдовы старика денег на билет и улетел в Москву. С матерью встреча получилась не очень радостной. Она жила не одна, а с бывшим другом отца, поэтом-песенником, который, оказывается, любил ее всю предыдущую жизнь, но ни на что не мог надеяться. Валере здесь места не было. И он снял вот эту мастерскую, где Сереге пришлось не только гостевать, но и какое-то время жить. Однажды Оглоедов вернулся с работы в квартиру Павы в неурочное время, так как его коллега внезапно попросил рокирнуться дежурствами. Открыв замок своим ключом, он услышал из-за двери, ведущей в комнату Красавчика, заходящийся в сладком крике знакомый голос: «Сережа, Сереженька, миленький мой!» Дежа вю. Так кричала при оргазме только его Лена. На ставших ватными ногах он дошел до этой двери и, послушав мгновение сладострастные крики, стукнул в нее кулаком, а потом без сил сел на тумбочку в прихожей. За дверью все стихло, а через минуту оттуда вышел Пава и сказал: «Пройдем на кухню». Они прошли и сели. Красавчик помолчал и сказал: «Я не буду оправдываться». Потом добавил: «Давай выпьем». «Давай», - кивнул Оглоедов. В это время по прихожке проскользнула в «их» комнату Лена. Когда они махнули молча по первой, хлопнула входная дверь, Лена ушла. А через час, распив бутылку водки с бывшим другом, ушел от Павы к Брюсу и Оглоедов. Он прожил у художника несколько дней, пока Валера не пристроил Серегу за двести баксов в месяц к своей старой знакомой по фамилии Беспощадных, которая к этой милой миниатюрной женщине, матери-одиночке с шумным, импульсивным и открытым сыном-подростком, совсем не шла. Новое жилье оказалось в двух шагах от квартиры Наташки Гусевой. И Серега решил, что это знак судьбы. Уж во что - во что, а в судьбу-то он верил. Но это, видимо, отдельная история.