Изменить стиль страницы

Когда выяснилось, что обе представленные кандидатуры не подходят, академик Бэр остановил свое внимание на немецком ученом, профессоре Гейдельбергского университета Кюне.

Вот тогда-то H. M. Якубович, ставший в дальнейшем выдающимся ученым-гистологом, написал длинное возмущенное письмо министру народного просвещения Е. П. Ковалевскому.

Почему на освобождающееся место в русской Академии надо привлекать иностранца? — с возмущением спрашивал Якубович. Разве нет в России своих ученых, достойных быть избранными?.. «В давно прошедшие времена была необходимость избирать в нашу Академию наук знаменитых ученых иностранцев; может быть, эта необходимость была даже в недавнее, не очень отдаленное время, потому что наука не находила себе достойных представителей между русскими, в особенности по части естествознания, но в настоящее время общего прогресса и общего научного внутреннего стремления… он (такой принцип отбора ученых) делается не только не нужным, но прямо противодействует самостоятельному научному развитию в России Именно: если Академия наук есть то место, в котором централизуются высшие научные стремления в лице господ академиков как высоких представителей этих научных стремлений, то Россия вправе требовать, чтобы эти стремления не ограничивались одними стенами академии и бюллетенями на немецком или французском языке, но изливались бы в массу народную и, разумеется, на родном, а не чужестранном языке, и тем самым не только бы просвещали эту массу, но из среды ее вызвали бы те же самые стремления к знанию и просвещению, и к знаниям не подражательным только, но к самобытным, коренным русским. Этим путем возможно только достижение самостоятельного научного развития, и это был тот единственный путь, которому следуя науки развивались самостоятельно во Франции, Германии. Теперь спрашивается, возможно ли это коренное развитие, собственно русское, если во главе центра наук будут постоянно иностранцы, не знающие ни языка русского, ни наклонностей, ни свойств, ни потребностей русских, нисколько не сочувствующие и совершенно чуждые той среде, в которой они живут?

…Господин академик Бэр в последнее и недавнее свое путешествие за границей искал достойного представителя науки, искал его не между русскими, во всех углах Европы в настоящее время трудящимися, он даже не осведомился об них, но искал между иностранцами-земляками…

Глубоко чувствую всю обиду, все оскорбление, какое подобного рода действие приносит нам, русским, так же честно, успешно и так же деятельно трудящимся, как и г. д-р Кюне; надеюсь, что Санкт-Петербургская Академия наук есть Академия русская и что русский наравне с немцем имеет право занять в ней место… Молчать в этом случае считаю преступлением как перед моею собственной совестью, так равно и перед моим отечеством. Те же самые иностранцы будут смеяться, как и уже смеются над нами, и прямо в глаза укорять тем, что в конце 19-го столетия при всех условиях правительства не нашлось в России человека, который мог бы с честью быть представителем в собственной Академии научного прогресса в области естествознания…» Если право быть избранным будет предоставлено русскому, «…это ободрит толпу молодежи, в поте лица трудящуюся в отечестве и вне оного; это поддержит в нас надежду должного вознаграждения нашим благородным стремлениям; наконец это удовлетворит и оживит народное самолюбие. При сем случае осмелюсь указать вашему высокопревосходительству на г. Сеченова и г. Боткина как на двух самых замечательных и вполне достойных особенного высокого внимания вашего; первый из них физиолог, второй клиницист…»

Министр просвещения переслал письмо президенту академии Федору Литке. Содержание письма стало известно Бэру и произвело на него большое впечатление. Он отказался от своего намерения баллотировать в академию Кюне и предложил физико-математическому отделению объявить конкурс только среди русских ученых.

Так 5 июня 1860 года появилось объявление, впервые в истории С.-Петербургской Академии наук предлагавшее баллотироваться на вакантное место только отечественным ученым.

Последнее обстоятельство сыграло главную роль в решимости Сеченова выдвинуть свою кандидатуру. Он знал, что пока еще ни один русский физиолог не может похвастаться такими ценными сведениями по новейшим достижениям физиологии, какими обладал он, знал, что не было еще в России физиолога с таким широким диапазоном научных исследований в области физической химии, электрофизиологии, физиологии нервов и мышц, которыми он занимался.

Но Иван Михайлович не возлагал особых надежд на результаты своего прошения, хотя уже знал, что биологическая секция организовала комиссию для рассмотрения кандидатур. Собственно, он считал, что надежд у него нет никаких, и, отослав прошение и список трудов, продолжал заниматься своими повседневными делами.

11

Как-то само собой случилось, что в этот субботний вечер они собрались у Боткина.

Когда-то, еще в университетские годы, Боткин начал устраивать у себя еженедельные встречи. И тогда в тихом Козьмодемьянском переулке, на Маросейке, в доме Боткиных, который просвещенные люди называли «московским оазисом», раздавалось звонкое пение молодых голосов и задушевные звуки виолончели, которой увлекался Боткин. Он отлично владел этим инструментом и всю жизнь совершенствовался в игре на нем. Виолончель была его «верным другом», «освежающей ванной» даже тогда, когда он стал знаменитым профессором.

Сейчас, в Петербурге, встречи друзей возобновились. В скромной квартирке у Спаса Преображенья, в доме Лисицына, по субботам собирался узкий кружок близких друзей, и за длинным столом велась беседа до поздней ночи.

В эту субботу, 25 февраля 1861 года, беседа все время шла по одному пути.

— Свершилось! — сказал, входя, Беккерс. — Еще девятнадцатого февраля, оказывается, подписан манифест об освобождении.

— Да, — подтвердил Сергей Петрович, — послезавтра, говорят, будет обнародован. Собираются устраивать молебствие, манифест будет читаться во всех церквах. Поздравляю, дорогие, поздравляю. Наконец-то мы дожили!

Сеченов задумчиво смотрел на собравшихся.

— Странно как-то: такое событие, такое великое событие — и в такой тайне! Почему ничего нигде не напечатано, почему до сих пор ни о чем не сказано во весь голос? Только и передают друг другу шепотом, будто не праздник это, а какое-то нежелательное правительству событие…

Праздник! Какая насмешка таилась в этом слове! Нет, правительство не спешило обнародовать манифест. 27 февраля действительно в церквах служили молебствия, но напечатан он был только 6 марта — через шестнадцать дней после того, как был подписан!

Эта странная тайна, которой было окружено освобождение крестьян, сама по себе настораживала и разочаровывала. Напряжение общества в ожидании реформы было таким натянутым и жгучим, а сама реформа такой куцей, что все мало-мальски либерально настроенные круги, не говоря уже о народе, испытывали крайнюю степень разочарования. Похоже было на то, что русский народ попросту получил звонкую пощечину в ответ на свое вековое долготерпение.

Правительство просчиталось. Рассчитывая реформой успокоить массы, оно только вызвало еще большие волнения, такую бурю протеста, какой никак не могло предвидеть.

В громких фразах манифеста о земле и свободах ничего, в сущности, кроме этих пустых фраз, и не было. Но зато «Положение», излагающее основы реформы, в неприкрытом виде показало все издевательство этого «великого» акта над народом. Еще большая кабала ждала крестьян после «освобождения» — земля, которой они пользовались до реформы, была теперь отторгнута от них. Около двух миллиардов рублей должно было уплатить помещикам нищее, бедствующее, голодное и холодное крестьянство. Условия аренды были невыносимо тяжелыми, но другого выхода не было: крестьяне не могли существовать без земли, полученной любой ценой. Не имея денег, большинство крестьян могло платить только «натурой» — лишаясь доброй половины всего урожая.