Богословы говорили о том, как сложились вероучения, и подменяли доказательства историей. А он хотел не разбираться в истории, а думать вместе с людьми, которые выросли вокруг него в деревне.
Ему говорили про троичность бога, и это хитроумное сооружение, основанное на спорах, компромиссах, на неточном употреблении терминов, на сознательных и несознательных подлогах, разрушалось при чтении писателем, привыкшим к точному слову. Он повторял старые слова, вслушивался в них, наклонивши большие, уже поросшие волосами уши, и слышал, что слово лжет, приходил в негодование и выносил приговоры более резкие, чем когда-нибудь слышали от кого-нибудь церковники.
Сперва он удивлялся: «Я не предполагал еще, чтобы учение было ложное; я боялся предполагать это, ибо одна ложь в этом учении разрушала все учение». Скоро стал ужасаться, увидев, что «…так называемые кощунственные сочинения Вольтера, Юма…» не порождают «…того несомненного убеждения в полном безверии человека, как то, которое я испытывал относительно составителей катехизисов и богословий».
Ему говорили путаные слова, которые все были направлены на сохранение неправды.
Толстой отвечал богословам: «Да идите и вы к отцу своему, диаволу. Вы, взявшие ключи царствия небесного, и сами не входящие в него, и другим затворяющие его».
С большим негодованием, горечью и презрением к старому он начал громоздить новое богословие. Он употребил все свое остроумие и силу своего анализа, чтобы пересказать евангелие без чудес, истолковав дело так, что легенды о чудесах явились из неточного перевода.
Здесь надо снова напомнить о В. И. Алексееве — человеке, разочаровавшемся в утопическом социализме. Приведу о нем рассказ П. Бирюкова, так как это показание просмотрено самим Львом Николаевичем.
«Мы уже упоминали о присутствии в доме Л. Н-ча учителя В. И., со вниманием и любовью следившего за религиозным процессом, совершавшимся во Л. Н-че, отчасти кротко влиявшего на него и самого воспринимавшего на себя его могучее влияние.
В. И., прочитав работу над евангелием, был поражен новым, открывшимся ему смыслом учения Христа. Первым, непосредственным желанием В. И. было переписать себе это удивительное произведение и увезти его с собой, чтобы поделиться этими новыми мыслями со своими друзьями, так как срок пребывания его в доме Л. Н-ча уже кончался. Но, сообразив размеры этого труда и остающееся ему время, В. И. решил, что он не может успеть переписать всего евангелия, и тогда он решил списать только перевод самих евангельских текстов. Сделав эту работу, В. И. дал ее на просмотр Л. Н-чу, который снова прочел и проредактировал эти тексты и написал новое предисловие и заключение к этому списку. Таким образом появилось новое произведение Л. Н-ча, под заглавием «Краткое изложение евангелия», получившее едва ли не наибольшее распространение из всех его религиозных произведений и известное в читающей публике и в критике под именем «Евангелия Толстого».
Это было евангелие без чудес и пророчеств, евангелие эпохи великого разочарования. Христос этого евангелия как бы сошел с картины Крамского.
Толстой говорил, что воскресение не только невозможно, но и бессмысленно, не стоило воскресать для того, чтобы сказать то немногое, что Христос сказал своим ученикам после так называемого воскресения. Книга, написанная Толстым, печальна и реалистична.
От В. Г. Короленко сохранилось несколько скрепленных листков, вырванных из записной книжки-блокнота. Вся рукопись состоит из двух отрывков. Написаны они во времена начала якутской ссылки Владимира Галактионовича (1881–1882 гг.). Это как бы рецензия современника на это «евангелие».
«Евангелие Толстого — это блестящий роман из жизни Христа, написанный не только рукой художника-созерцателя; это образ, набросанный вдохновенной кистью художника экзальтированного, и какой захватывающий образ! Вспомните критическую минуту, когда неверные язычники обращаются к Христу с просьбой проповедать им истину. Христос смутился. Он человек. Он чувствует, что в борьбе торжество склоняется на его сторону… Соображения времени и условий исторической минуты требуют оппортунизма и компромисса. И он после столь естественного в человеке колебания отдает предпочтение высшей идее вечной правды…
«Я заповедал вам — говорит он в другой раз ученикам, — не брать с собой запасов, не носить с собой оружия (это было в ночь после тайной вечери, когда Иуда ушел, чтобы предать Христа мести господствующих партий). Но теперь — прискорбна душа моя до смерти, я говорю другое. Берите запасы — мы скроемся, берите оружие — мы будем защищаться». Это вопль человека, это восстание плоти против требований духа, против неизбежного результата поднятой во имя идеи борьбы с торжествующей силой. Он молится во мраке скорбной ночи, призывая силу великой идеи, он горько выговаривает ученикам их слабость: «Я нуждаюсь в поддержке, в ободрении, я ищу их у вас, но вы унываете!» Он один со всем величием своей скорби, он один во мраке скорбной ночи борется и побеждает. «Решено, — говорит он ученикам, — я спокоен». Он победил два соблазна, — толкует Толстой, соблазн страха и соблазн противления…»
Толстовская вера и толстовский бог — конечно, религия, потому что это довод, на котором кончается анализ. Впоследствии Толстой говорил, что формула «искусство для искусства» тоже как бы ссылка на бога: после этого кончается анализ — круг замкнут.
Толстой ограничил пределы цитат; он принимает евангелие, но не библию. Евангелие он пересказывает, пытаясь сперва оправдать для себя пересказ как перевод. Его очень обрадовал специалист по греческому языку, репетитор сына Ивакин, который сказал, что слова, которыми начинается евангелие от Иоанна, которые всегда переводят словами «В начале было Слово», — можно перевести «В начале было Разумение». Получается, что этот предполагаемый бог — Слово — важен и нужен потому, что он усилие познания, постижение, попытка понять мир.
Это толкование вызвало спор Толстого с Фетом, который не был согласен с Толстым по вопросу о справедливости совести, но предпочел спорить о точности перевода.
Фет писал Толстому 18 октября 1880 года.
Возражение Фета начинается с того, что слово «логос» переводилось раньше как «слово», пытались его переводить словом «разум», а Толстой предлагает новый перевод — «разумение». «.. Разумение человека, — пишет Фет, — составляющее лишь мгновенное звено в цепи причинности явлений и заведомо коренящееся на недосягаемой тайне жизни, не только невозможная точка опоры для целого мира — в себе самом, но и противоречивая».
Бог Толстого — это попытка уразуметь мир, обосновать разумные и гуманные нормы поведения, противопоставить их безумию обычного.
В том, что утверждал Толстой, нового было не много, но сила разрушения была бесконечно велика. Толстой видел нелогичность мира, лишал слова ложного значения; он не верил тому, что подразумевается под словом, выпрямлял значение слова и: лишал мир ложной логичности.
Толстовская критика в основе не была религиозной, в своих поисках осмысления мира он шел, как от базиса, от старой деревни, он хотел видеть, поля этой деревни более плодородными, избы крепкими, семьи мирными, людей сытыми; его идеал был в прошлом, но, стоя на почве прошлого, он разрушал временное, то, что хотя и существовало, но должно было быть разрушено.
Короленко впоследствии упрекал Толстого в том, что писатель не видит подвига интеллигентов, которые, «… как ослепленный филистимлянами Самсон, сотрясали здание, которое должно было обрушиться и на их головы».
Толстой сам, как библейский Самсон, сотрясал и разрушал то же здание.
Но деревенский, деревянный, соломой крытый храм Толстого, по его мнению, нельзя было разрушить. Он был по всей земле.
Он не верил в террор, отрицал его целесообразность, так как это было не крестьянское дело, а дело интеллигентов, но понимал негодование революционеров.
Он победил соблазн страха, но не преодолел соблазн несопротивления. Много раз разбитые крестьянские восстания, восстания людей, которые, объединившись на несколько недель, опять становились покорными, возвращаясь к своим сохам, приводили к мысли, что сопротивление невозможно. Он выбрал себе в спутники людей, потерпевших неудачу в сопротивлении.