Однако за много лет до возникновения династии Ахеменидов уже существовал другой очаг духовной революции: за семь веков до выхода персов из своих горных границ некий семитский народ совершал бегство из Египта. Ведомый своим предводителем Моисеем, он получил в пустыне, где царил бог Луны, откровение единого Бога, создателя неба и земли, провозгласившего устами избранного им народа моральный и духовный закон, высшей целью которого было освобождение человека.
Неизвестно, знал ли Кир Великий учение Заратуштры. Также неизвестно, признал ли великий перс в боге древних евреев единственного Творца Вселенной. Но наверняка известно, что Ахеменид применил на практике принципы свободы, сформулированные Заратуштрой, и что он позволил иудеям, сосланным в Вавилон, вернуться в свою страну, словно он действительно верил, что их бог только для этого дал ему возможность построить империю.
В эпоху Кира такой настрой умов к монотеизму начинал утверждаться среди народов Востока как результат духовного созревания их морали. Предугаданное Заратуштрой и провозглашенное Моисеем божественное единство, исключительная роль бога-творца прямо вели к идее персонифицированного бога, который наилучшим образом отвечал чаяниям людей той эпохи и того региона, загадочного Востока…
И в пределах своей империи, сам того не ожидая, Кир обнаружил проявления нового мышления, направленного на определение области идей, где боги уже не занимали главное место, это была положительная, рациональная идеология. Греки ионийских городов продолжали вместе со своими философами размышлять о природе. Они старались уточнить ее значение, не прибегая к мифам, согласно которым, например, у ветра должен быть свой бог так же, как у дождя, облаков, луговых трав и горных потоков. Эти философы не желали отдавать силы природы под владычество отдельных божеств. Еще категоричнее выступали они против того, чтобы происходившие у них на глазах физические явления приписывались воле людей, которым якобы подчиняются не только другие люди, но и силы природы. Конечно, никто из греческих мыслителей не рискнул бы отрицать важность или могущество божеств, но уже сам факт составления перечня знаний, не зависящих от трансцендентального вмешательства, был настоящей революцией. Так родилась абстрактная мысль, отрицающая подчинение физических явлений неким божествам.
Это не значит, что мудрецы из Милета или из других городов Малой Азии исключали необходимость искать за явлениями природы первоначальный принцип всего, некий невидимый задний план, нечто противостоящее естественному миру. Философы эти, казалось, готовы были потом вернуться к мифам, словно у них была ностальгия по возвышенному объяснению божественного происхождения Вселенной. Ведь и Фалес, и Пифагор, и Гераклит и многие другие, родившиеся или жившие в колониях на берегах Лидии, пытались отделить явления, свойственные природе и объясняемые особыми причинами, от мира мышления и религии, необходимого для сплочения всего здания, но не имеющего физической связи с ним.
Возможно, Кир и не заметил эту двойную революцию в греческой досократовской философии, ведь он был занят прежде всего политической организацией своей империи, а не умозрительными поисками теории познания. Великий царь, мечтавший о всемирной империи, был полностью поглощен поисками объединяющего принципа, не желая при этом прерывать связь между природой и божественными силами, связь, которую всегда признавала та цивилизация, к которой он принадлежал.
Киру, с его политической миссией, была бы ближе идея организации греческого полиса, о которой мечтали такие философы, как Солон афинский. Они начали применять на практике свои идеи еще до того, как внушили их жителям городов Малой Азии. По существу, греческий полис позволял оторвать политический строй от организации космоса, что делало более человечной общественную систему и, следовательно, более доступной для рационального объяснения.
Тотальная империя, о которой мечтал Кир, в политическом плане очень походила на греческий полис. Но все же эти два проекта существенно различались. Кир представлял себе организацию мира вокруг просвещенного монарха как божественного орудия, действующего в соответствии с высшим принципом в отличие от греческой концепции, более связанной со временем и с человеческим фактором.
Такая встреча между полисом греков и всемирной империей Ахеменидов не состоялась ни при Кире, ни при его продолжателях, хотя они и захватили часть заселенной греками Европы. Роль человека виделась очень по-разному в этих двух политических системах: у греков она представлялась во всем своем величии, а у персов ее почти не замечали. Преклонение греков перед человеческой личностью намного опережало свое время по сравнению с восточными колебаниями и сомнениями в отношении роли индивидуума.
Зато ассиро-вавилонские религии, учение Заратуштры и даже верования древних евреев привели Восток VI века именно к тому уровню духовной озабоченности, от которой греки так хотели избавиться, в частности, предоставив природе большую и положительную роль, уделив главное свое внимание заботам политическим и социальным. Греки начали внедрять эту человечную философию, которую восточные люди и в особенности Кир, возможно, интуитивно почувствовали. Персы обладали ключами от религиозных знаний, необходимость приобретения которых греки ощущали, хотя и старались преодолеть их с помощью разума.
На европейском побережье и в сердце Азии, в самых отдаленных уголках восточного мира, испытывая на себе непонятное ему давление духовных и естественных сил, в этом удивительном VI веке человек начинает ощущать смутную тягу к освобождению и к новому политическому строю, выраженному в идее полиса и в идее всемирной империи, чувствуя предзнаменование собственной свободы, словно ожидая момента своего выхода на сцену. Но человек еще колеблется между бунтом и покорностью. Он, быть может, уже знает, что ему надо понять окружающий мир, как обещание освобождения.
Во времена Кира Великого на севере и юге, на востоке и западе на человека действуют силы, как бы разрывающие его между естественным политическим строем принуждения и зарождающейся идеологией, содержащей в себе семена определения своего собственного существования.
Глава I
ЦАРИ НИНЕВИИ, ЦАРИ ВАВИЛОНА
Два города: Ниневия, горделивая столица Ассирийской империи, царствующей на серебристых берегах Тигра, всех угнетающей и подавляющей; другой город — на Евфрате, в сердце древнейшей цивилизации, со всеми своими огнями, с вознесенными к небу башнями, храмами, дворцами и висячими садами, с шумной жизнью народа, не забывшего о былом величии, — Вавилон.
А третий город, раскинувшийся на холмах Иудеи, обитель Бога единого и неповторимого, с населением специфичным, пропитанным загадочными пророчествами, народом, отличающимся от других наций Востока, — Иерусалим…
Странная империя, эта Ассирия! В VII веке она простиралась от берегов Средиземного моря до Персидского залива, включая в себя часть Аравийской пустыни, горы Армении и побережье Каспия, она граничила с Египтом, страной фараонов, и с презрением попирала ступени Иранского нагорья и Средней Азии.
В середине этой огромной территории, на берегу Евфрата, раскинулся Вавилон, одновременно душа и сердце древней Аккадской империи, в то время уже покорной, но сохранившей духовное влияние; ее непобежденная гордыня время от времени пробуждалась и выливалась в сопротивление. К 688 году кроме Египта, чья столица Мемфис была, впрочем, какое-то время занята ассирийскими войсками Асархаддона, кроме нескольких мидийских и персидских племен, отброшенных в глубь иранской пустыни, не имея ни армии, ни настоящих сил, Ассирия, под безраздельной властью Ашшурбанипала, внука Синаххериба, господствовала над всем этим регионом.
Тяга ассирийцев к могуществу, как политическому, так и экономическому, была продиктована Ашшуром, богом этой страны и всего мира. Следовательно, служить ему — значит делать так, чтобы от судьбы ассирийцев зависела судьба всей земли. Первым долгом царей, жрецов и сановников Ашшура было расширять его владения. Церемония коронации монарха не оставляла никакого сомнения на этот счет: будущий царь давал клятву «расширять пределы» империи, а после каждого похода отчитываться перед Ашшуром о достигнутых успехах и докладывать, насколько далеко раздвинулись границы божественного величия. Поистине, идеология священной войны.