Изменить стиль страницы

Жанры и темы были самые разные: политические фельетоны «Подлинная история великого говяжьего контракта» («The Facts in the Case of the Great Beef Contract») и «Подлинная история Джорджа Фишера» («The Case of George Fisher»), уже упоминавшаяся «История хорошего мальчика», очаровательные юморески «Мои часы» («My Watch»), «Как выводить кур» («То Raise Poultry»). В статье «О запахах» («About Smells») Твен напал на известного пресвитерианского пастора Толмеджа, который протестовал против того, чтобы бедняки посещали его церковь — их неряшливость оскорбляет чувства приличных людей. Твен напомнил Толмеджу об апостолах, что «исцеляли самых жалких нищих и ежедневно общались с людьми, от которых разило невыносимо» (сам он, правда, предъявлял то же обвинение индейцам и другим «дикарям»), и о происхождении Иисуса, сына плотника. Толмедж был влиятельным человеком, но на публичную полемику не решился.

Сам Твен в первые месяцы брака пытался быть «хорошим христианином». Гудмен, приезжавший в гости, был «огорошен», увидев, что он участвует в утренней молитве. Хоуэлс: «Я спросил его, ходит ли он в церковь, и он простонал: «О да, хожу. Это меня убивает, но хожу»». Но вскоре сказал жене, что с него довольно. Хоуэлс пишет, что Твен не препятствовал религиозности жены — может и так, но не попасть под влияние мужа та не могла и уже в 1872 году говорила Туичеллу, что «слишком далеко ушла от христианской веры, чтобы вернуться к ней». По словам Альберта Пейна, Оливия сказала мужу, что утратила веру, в 1876 году, и тот чувствовал себя страшно виноватым. Известна ее фраза (со слов Твена): «Если ты будешь проклят, я хочу быть проклята с тобой». Детей, однако, воспитывали в традиционной религиозности — чтобы не отличались от других.

Атеистом Твен так и не стал. Его тогдашняя идеология, выраженная в эссе 1870 года «Бог: древний и современный» («God: Ancient and Modern»; при жизни не публиковалось), близка к деизму. Библейский Бог, «чьим единственным занятием была забота о горстке грубых кочевников», обращался с ними как человек: то баловал сверх меры, то злился, наказывал и мучил; впадая в ярость, он терял разум и уничтожал не только тех, кто его обидел, но и младенцев и скот. Верить в такого бога — «значит верить в раздражительное, мстительное, жестокое и капризное существо; верить в истинного Бога — верить в существо, которое не раздает никаких обещаний, но сама безотказная и неизменная работа механизмов созданной им Вселенной является доказательством того, что он по крайней мере постоянен в своих целях; его неписаные законы, насколько они касаются человека, ровны и беспристрастны… Мы не вправе требовать большего».

Он сформулировал свое кредо в известном фрагменте, который предположительно относят к началу 1880-х годов, но, судя по содержанию, текст мог быть написан и в 1870-х: «Я верю в Бога всемогущего. Я не верю ни в то, что он когда-либо посылал через кого-нибудь весть человечеству, ни в то, что он сообщал ее сам изустно, ни в то, что он являлся когда-либо и где-либо в образе, видимом глазам смертных. <…> Я верю, что Вселенная управляется строгими и неизменными законами. Если во время чумы семья одного человека погибла, а семья другого уцелела, это результат действия закона, Бог же не вмешивался в такую мелочь, помогая одному или карая другого. Я не понимаю, каким образом вечные загробные муки могут служить благой цели, и поэтому не верю в них. <…> Может быть, загробная жизнь существует, а может быть, и нет. Если мне суждено жить снова, то уж наверное для чего-то более разумного, а не для того, чтобы барахтаться вечность в огненном озере за нарушение путаных и противоречивых правил, которые считаются (без доказанных оснований) божественными установлениями. Если же за смертью следует полное уничтожение, то сознавать его я не буду, и, следовательно, это меня совсем не трогает. Я верю, что моральные законы человеческого общества порождены опытом этого общества. Для того чтобы человек понял, что убийство, воровство и прочее вредны как для совершающего их, так и для страдающего от них общества, не требовалось нисхождения Бога на землю. Если я нарушаю эти законы морали, то не вижу, почему я этим оскорбляю Бога — ибо что для него мои оскорбления? С тем же успехом я мог бы попытаться запачкать какую-нибудь планету, швыряя в нее грязью».

И Ветхий и Новый Завет сочинены людьми, а значит, можно написать их по-другому: осенью 1870 года Твен делал новые наброски к собственной Библии — фрагменты из дневника Сима: «Пятница: день рождения папы. Ему 600 лет. <…> Пришли все видные представители семейства. Осматривали верфь для ковчега, пустую и заброшенную из-за того, что вышло недоразумение с плотниками из-за оплаты». Над трудами Дарвина и его последователя Томаса Хаксли (Гексли), прочитанными Твеном в тот период, тоже можно и должно смеяться — в «Гэлакси» вышла пародийная статья «Книжный обзор» («А Book Review»). Хаксли писал, что в «детстве» разных народов антропологи находят общие черты, позволяющие предположить, что все произошли от одного предка, Твен передразнивал: «Изучив небезызвестных Каина и Авеля (обозначим их К и А), мы получаем следующее. Обозначим язык, который использовал Каин, как «х=» а язык, используемый Авелем, как «х». Также обозначим язык, который не использовал Каин, как «у=», а язык, используемый Авелем, как «у». Тогда: l=х+у и j=х+y. Далее шли две страницы уравнений, из коих вытекала заключительная формула: «Сх =ах, = cl + al. Таким образом мы доказали, что как Каин, так и Авель использовали слова языка «х»». (В другой работе того периода — «Две краткие лекции по науке» («А Brace of Brief Lectures on Science») Твен аналогичным образом издевался над палеонтологией.)

Расовый вопрос, однако, занимал его всерьез. Дарвин в «Происхождении человека» не утверждал определенно, являются ли расы «видами» или «подвидами», приводя доводы в пользу обеих концепций, но настаивал на том, что естествоиспытатели, которые признают принцип эволюции, «не будут сомневаться в том, что все человеческие расы произошли от одного первоначального корня». Твену эта мысль, похоже, не нравилась — иметь что-либо общее с индейцами он не желал. В «Налегке» он писал об индейцах племени гошут (вероломные, подлые, грязные существа «с умом малого ребенка»): «И бушмены и наши гошуты, по всем признакам, несомненно, происходят от той самой обезьяны, или кенгуру, или крысы, которую дарвинисты считают Адамом животного царства». Впрочем, этот неполиткорректный фрагмент имеет характерную для Твена парадоксальную концовку: «Ходят слухи, что в правлении железнодорожной компании Балтимор−Вашингтон и среди ее служащих много гошутов, но это неверно. Есть, правда, некоторое сходство, которое может ввести в заблуждение непосвященных, но оно не обманет сведущих людей, наблюдавших оба племени. <…> Пусть мы не находим в сердце своем сочувствия и христианского сострадания к этим несчастным голым дикарям, но по крайней мере не будем обливать их грязью».

Как большинство самоучек, Твен не считал нужным придерживаться какого-либо «направления» и у каждого автора брал то, что нравилось. Хаксли, может, и врет насчет «общего предка», зато Дарвин абсолютно верно написал, что умственные и нравственные качества человека имеются у других млекопитающих — эта мысль позволяет не «унизить» человека, но очеловечить животное и наделить его правами. Французский философ Ипполит Тэн определил расу как «совокупность врожденных и передаваемых по наследству склонностей, связанных с особенностями темперамента и телесной конституции»: это лучше, чем у Дарвина, но там, где Тэн ожесточенно критикует революцию во Франции, он ошибся, а прав Томас Карлейль, чью громадную «Французскую революцию» Твен прочел в тот же период. Карлейль осуждал «зверства» и «безумие» революции, но в отличие от большинства историков понимал, что ее вызвала не чья-то злая воля, а «голод, нагота и кошмарный гнет». Карлейль, однако, был расистом, выступал против освобождения негров — вот тут мы его отбросим. Человек, не получивший систематического образования, не может не быть эклектиком, зато он лишен предрассудков: другим мыслителем, который «помог разобраться» во французской революции, был… Дюма-отец. А что такого? Чем он хуже Вальтера Скотта, которого тогда считали серьезным, «взрослым» писателем и которого Твен не выносил?