Изменить стиль страницы

Некоторые очень хорошие историки вроде Жана Жореса, которым хочется видеть Робеспьера в роли неустрашимого защитника униженных и оскорбленных, оправдывают его тем, что он якобы не сумел разобраться в том, что происходит. Но это просто смешно, ибо почему же Ле Шапелье сумел разобраться во всем и даже откровенно объяснил в Собрании, что рабочие хотят «избавиться от абсолютной, почти рабской зависимости» от хозяев, защитить свои интересы, что, по мнению этого честного защитника буржуазии, нарушало свободу хозяев, гарантированную Декларацией прав! Предложенный им закон запрещал рабочим любое объединение, любое коллективное требование увеличения платы за труд. Под страхом жесточайших наказаний запрещались забастовки и все виды «сговора» рабочих.

Невозможно было откровеннее сказать, что свобода и равенство, торжественно дарованные каждому «человеку и гражданину», не распространяются на тех самых бедняков, которые штурмовали Бастилию. Вообще существо конфликта рабочие сами очень популярно объяснили в своих письмах, напечатанных за несколько дней в газетах. Об этом писали, например, 560 рабочих, строивших церковь Святой Женевьевы (нынешний Пантеон).

Ясно, что педантичный Робеспьер просто не мог не знать положения дела. Но на этот раз, когда речь шла о самом главном — о хлебе насущном, — не о высоких политических абстрактных материях, у него не нашлось ни слова сочувствия к беднякам, которых он до небес и выше превозносил в десятке речей в предшествующие недели. Бедный Жорес растерянно спрашивает в своей замечательно честной Истории Революции: «Как объяснить полное молчание Робеспьера? Я прекрасно понимаю, что он отнюдь не был социалистом. Но он был демократом и опирался скорее на массу ремесленников и рабочих, чем на промышленную буржуазию».

Действительно, опирался. Но лишь в той мере, в какой это содействовало его патологическому честолюбию. А когда дело доходило до реальных вещей, до хлеба насущного, Робеспьер оказался вместе с Ле Шапелье. Кстати, в 1793-1794 годах Робеспьер достигнет абсолютной власти. Однако закон Ле Шапелье, который называли «страшным» законом, не будет отменен. Почему же рабочие, санкюлоты, которые приобрели после 10 августа 1792 года огромное, иногда решающее влияние на власть, не требовали его отмены? Рабочего класса в его классическом облике времен промышленного капитализма еще не было. Не было и не могло быть и рабочего классового сознания. Иллюзии, порожденные Революцией, причудливо смешанные с предрассудками прошлых веков, составляли очень смутную, противоречивую основу массового сознания. В этих условиях неверно возлагать личную ответственность на великих вождей новой демократии, на монтаньяров прежде всего, на Робеспьера, ибо новая демократия была буржуазной, как и сам Робеспьер всегда представлял буржуазию и находился очень далеко от реального народа, хотя искренне хотел служить созданному его богатым воображением и весьма ограниченным мировоззрением фантастическому «народу». Не надо подражать тем, кто подобно Наполеону считает Робеспьера «козлом отпущения Революции». Он тоже ее жертва.

Известно, что по-настоящему хитер тот, кого никто не назовет хитрым. Робеспьер, всегда объявлявший своих противников «интриганами», сам был прекрасным мастером интриги. Он блестяще показал это в момент, когда завершалась деятельность Учредительного собрания. За два года оно сумело законодательно оформить новое общество. Вместо феодальной абсолютистской монархии возникла буржуазная конституционная монархия. Всемирно-историческая революционная роль Конституанты (то есть Учредительного собрания) бесспорна. В версальском зале Малых забав, а затем в парижском Манеже родилась и возмужала плеяда выдающихся, талантливых законодателей, политиков и ораторов буржуазно-монархического государства. Робеспьер почти один противостоял им всем. И несмотря на свое одиночество, изолированность, он поднимался все выше и выше. Это удавалось ему потому, что каждый раз, сокрушая своих соперников, он опирался на силы других. В успешной борьбе против Мирабо ему активно помогали ораторы «триумвирата». Но затем, заняв место рано ушедшего со сцены «льва революции», именно они во главе с Ламетом, Барнавом, Дюпором, заняли господствующие позиции в Собрании. Устранить их влияние внутри его было безнадежным делом. Тем не менее Робеспьер сумел этого добиться и в конечном счете вычеркнуть их из дальнейшей истории Революции.

Как он, человек неловкий, не умевший заводить связи, необходимые для компромиссов, сумел добиться этого? Швейцарец Этьен Дюмон, живший в первые годы Революции в Париже и близкий к ведущим деятелям Конституанты, писал, что Робеспьер «сохранял мрачный вид, он не смотрел прямо в лицо собеседнику, а в его глазах было какое-то суровое мерцание. Однажды мы разговорились о делах Женевы и его выступлении. Он признался мне, что страдает детской робостью, что всегда дрожит, приближаясь к трибуне, и совершенно не чувствует сам себя, когда начинает говорить».

И вот такой человек вносит 16 мая 1791 года сенсационно смелое предложение. Он требует немедленного принятия декрета, запрещающего депутатам Конституанты выставлять свои кандидатуры в будущее Законодательное собрание. Он требует политического самоубийства от своих коллег. Это предложение, отстраняющее от дальнейшей деятельности наиболее выдающихся людей, выдвинутых народом с началом Революции, людей, которые приобрели уникальный законодательный опыт, какого не будет у тех, кто их сменит, казалось, могло вызвать только возмущение.

Однако оно с самого начала встретило бурный энтузиазм значительной части депутатов! Это были крайне правые монархисты, считавшие своим главным врагом умеренных конституционалистов, особенно людей «триумвирата». Правые, желавшие восстановления абсолютизма, рассматривали их как главную опору нового режима и рассчитывали, что без них он ослабеет. Они рассуждали так: Робеспьер толкает страну к катаклизму, к хаосу, и она в результате устранения либерального большинства упадет как зрелое яблоко в руки короля!

Ведущая газета роялистов, издававшаяся аббатом Руйю, «Ами дю руа» («Друг короля») с восторгом писала: «Никогда Робеспьер не говорил с большей силой и красноречием… Его последовательность и мужество в таких обстоятельствах дают основание верить, что он руководствуется не своими интересами, а высокими принципами».

Монтаньяр Дюбуа-Крансе отметит в своих воспоминаниях: «Я не представлял себе, что Робеспьер так хорошо владеет тактикой Собрания, поскольку это казалось невероятным для человека, посвятившего свои силы и стремления общественному благу… Известно, что роялистские интриганы в Собрании называли его своим человеком, которому давали свободное поле действий для ослабления умеренных, для навязывания большинству политики правых».

Против Робеспьера выступили поэтому не правые, а либералы. Один из триумвиров, Дюпор, говорил: «Те же самые люди, которые каждый день высокопарно говорят о суверенитете народа, растаптывают этот суверенитет».

Робеспьер не стал отвечать сразу на тяжелое обвинение: он знал свою неспособность к экспромту. Но на другой день он зачитывает тщательно подготовленную речь, в которой он касается не конкретных последствий своего предложения, а излагает общие бесспорные формулы: «Франция вполне может существовать, если некоторые из нас не будут ни депутатами, ни министрами… Надо, чтобы интересы и личные стремления законодателей более полно совпадали бы с интересами и стремлением народа, и для этого необходимо, чтобы они сами вернулись к народу… Мы приходим и уходим, преходящи и интриги врагов: но хорошие законы, народ, свобода — остаются».

Устраняя политических конкурентов с помощью декрета о непереизбрании, Робеспьер устранял и самого себя. Он чувствовал себя совершенно истощенным и дошел до крайнего предела своих физических и духовных сил. Основную часть суток отнимали заседания в Собрании, а затем и в Якобинском клубе. Целые ночи Робеспьер сочинял и переписывал свои речи. «Мы победившие, но уставшие атлеты», — признавался он. Робеспьер и сам отказывался от широкой политической деятельности, предусмотрительно подготовив себе должность судьи в Версале и обсуждая в письмах к Бюиссару возможность возобновления адвокатской практики в родной провинции Артуа. Но главный стимул его акции — предчувствие, если не уверенность, что надвигаются грозные события, которые резко изменят ход Революции. Это предвидели многие. Особенно громко и настойчиво их предсказывал Марат.