Но в Париже реакция все же относительно осторожна. В столице все напоминает о днях ярости и гнева, когда народ взял Бастилию, штурмовал Тюильри, принуждал Конвент считаться с его волей. Хуже обстояло дело в провинции. В Лионе 2 февраля происходят убийства заключенных в тюрьмах. Затем, особенно в мае и другие города Юго-Востока становятся ареной массового уничтожения не только якобинцев, но и вообще патриотов 1789 года, даже тех, кто просто приобретал национальные имущества. Реакция перерастала в кровопролитную контрреволюцию. Белый террор своей зверской сутью намного превзошел террор революционный, который можно если и не оправдать, то понять. Ведь печально знаменитые избиения в тюрьмах Парижа в сентябре 1792 года произошли в атмосфере смертельной опасности, когда иностранные войска по призыву короля и аристократов шли на Париж, грозя ему уничтожением и жестокой карой. Ничего подобного теперь не было. Белый террор выражал только слепую ярость мщения, не оправдываемую ничем, кроме ненависти к революции. Оказалось, что возможно нечто гораздо более отвратительное и ужасное, чем все крайности, все извращения революционного террора.
Трагизм положения состоял и в том, что якобинцев и монтаньяров никто не защищал. Монтаньяр Левассер вспоминал в мемуарах, что «огромное число французов смотрело на нас как на сумасшедших, бесноватых, даже как на злодеев». Он с горечью писал, что народ оставался равнодушным и не вмешивался. Отвращение к террористу добродетели Робеспьеру слишком сильно укоренилось в сознании подавляющего большинства французов. И хотя монтаньяры 9 термидора всем своим поведением отмежевались от террористического помешательства Неподкупного, в массовом сознании, ослепленном хаосом и путаницей послетермидорианской неразберихи, их продолжали отождествлять с ненавистным террором. К несчастью, монтаньяры сами были повинны в своей изоляции от народа, ибо пребывали в растерянности и замешательстве, не предлагая никакой самостоятельной ясной программы, не давая никакого объяснения недавнего прошлого, когда преступления смешивались с моральными абстракциями утопии и мистики нового религиозного культа. Хаотическое, немыслимое смешение принципов, моральных ценностей, трескучих фраз завело их в тупик духовного кризиса.
Простому народу, городским беднякам, санкюлотам Революция принесла много надежд, но еще больше разочарований. Вместо обещанного царства справедливости они видели нищету и голод. Практически, материально бедное население городов жило во время Революции хуже, чем при Старом порядке. Что сделали монтаньяры для народа, находясь у власти? Наиболее серьезной и фактически единственной крупной мерой было введение контроля над ценами на продовольствие, то есть максимума. Но даже и это пришлось вырывать у монтаньяров Конвента самому народу. Применение максимума временами смягчало положение, но в конечном счете оно оставалось тяжелым. Зимой 1795 года народ особенно остро почувствовал результаты экономической и социальной политики монтаньяров. В максимуме разочаровались все, и сами бедняки говорили, что уж лучше его отменить и дождаться изобилия от свободной торговли. Буржуазия, естественно, об этом только и мечтала. В конце декабря максимум отменили, и никто не протестовал. Однако надежды на благотворную стихию свободного рынка и на результаты действительно хорошего урожая 1794 года не оправдались.
Зима оказалась особенно безжалостной. За все столетие Франция не знала таких холодов. Термометр опускался до 18 градусов. Кроме хлеба насущного, пределом мечтаний бедняка становится вязанка дров. Но цена на топливо росла еще быстрее, чем на продукты. Впрочем, к этому времени все подорожало раз в десять по сравнению с ценами 1790 года. Безудержный выпуск ассигнатов вконец подорвал их курс и обесценил эти бумажные деньги. Даже нищие отказывались брать подаяние ассигнатами. Крестьяне не везли продукты в города. К тому же продолжалась война, лошадей не хватало, а реки замерзли. Спекулянты, избавленные от прежних суровых ограничений, от контроля, реквизиций, принудительных займов и прочего, совершенно обнаглели. Голод в парижских предместьях множил случаи смертей от недоедания, самоубийств. Картины нищеты как никогда резко контрастировали с бьющей в глаза роскошью буржуазии. Стоявшие долгими часами в очередях за полфунтом хлеба бедняки видели, как из ресторанов или танцевальных залов поздно ночью расходится разодетая, сытая, веселая «порядочная» публика. Новая буржуазия, разбогатевшая в условиях революционной экономической неразберихи, цинично демонстрировала свои богатства, роскошь, соперничая в экстравагантном разгуле и разврате. Тон задавали богатые женщины с их роскошными салонами, где герои биржи кутили вместе с политиками-проходимцами вроде Тальена. Освобожденная из тюрьмы Тереза Каббарюс стала его официальной женой, держала роскошный салон и бесстыдно предавалась вакханалии. Это она ввела новую моду женского платья на античный манер, дававшую возможность выглядеть как бы одетой, будучи практически голой.
На фоне ужасающего голода и нищеты все это приобретало вызывающе разнузданный облик. Естественно, ренегаты-монтаньяры, погрязшие в коррупции, и не задумывались о том, чтобы разработать и предложить хоть какую-то программу борьбы с нищетой. «Образумившиеся» монтаньяры, слившиеся с Болотом и составлявшие теперь термидорианское «умеренное» большинство в Конвенте, не имели какой-то своей политики. Но даже и монтаньяры «вершины», пребывавшие в тревоге за свою политическую судьбу, не предприняли ничего для сближения с народом хотя бы на основе мер по преодолению голода.
Термидорианский Конвент не игнорировал полностью продовольственный кризис, пытаясь смягчить его полумерами. Поддерживали низкие цены на нормируемый хлеб. Однако норма его выдачи сократилась с двух фунтов до полуфунта к марту 1795 года. Но все чаще, простояв ночь в «хвосте» у булочной, люди вообще ничего не получали. Очереди, состоявшие в основном из женщин, превращались в бурные, гневные митинги, где раздавались угрозы Конвенту. Нельзя сказать, чтобы он ничего не предпринимал. В прилегающих к столице сельских районах ввели даже принудительный хлебный заем. Владельцев зерна и муки заставляли сдавать излишки. Увеличивались закупки хлеба за границей. Но все это не давало заметных результатов. Ведь в конце концов, голод предопределялся многими объективными причинами. Одна из них, например, состояла в том, что деревня, освобожденная от феодального налогового гнета, стала значительно больше потреблять сама и меньше продавать.
Голод обострял и ускорял изменения в политическом сознании народа. Ремесленники, мелкие торговцы, рабочие, служившие раньше опорой Клуба кордельеров, останетесь дезориентированы до весны 1795 года. Они вслед за Варле, Легре, Бабефом первое время после 9 термидора радовались уничтожению террористической бюрократии Робеспьера. При этом, однако, они сохраняли, особенно в секциях Гравильеров и Кэнз — Вэн, прежние революционные традиции Парижа. Поэтому они довольно скоро разобрались в социальной природе термидорианцев и ренегатов-монтаньяров. Поняли, насколько преждевременной и наивной оказалась их радость по поводу краха Робеспьера, хотя отрицательное отношение к террору у них сохранилось. Тяжелая зима как бы прояснила сознание народа. И вот уже в январе Бабеф выступает с самокритикой, осуждая свой восторг по поводу 9 термидора. Теперь снова, даже еще более резко, проявляется постоянное противостояние буржуазии и народа, которое лишь временно заслонялось общим для всех отвращением к террору. Так назревали события 12 жерминаля (1 апреля 1795 года).
Франсуа Фюре и Дени Рише, авторы самой, пожалуй, интересной новой работы последних десятилетий о Французской революции, пишут, что «день 12 жерминаля III года был бледной карикатурой великих революционных дней 1792 и 1793 годов».
Несправедливость такого суждения не позволяет оставить его без внимания. В действительности именно в событиях Жерминаля проявился великолепный народный дух всей Французской революции. Народ, смелый, великодушный, доверчивый и наивный, сохранил революционный энтузиазм, в то время как интеллигентные буржуазные лидеры его уже утратили. В так называемые «великие дни» у народа были вожди, руководители, игравшие, казалось, столь важную роль, что без них народ не смог бы сделать ничего. Но теперь уже не было ни Дантона, ни Марата, не было Шометта, Эбера, Венсана или Вестермана, не было многих других народных вожаков и командиров, уничтоженных Робеспьером. Лишенный всякого руководства (деятельность случайно уцелевших Варле и Добсана оказалась малоэффективной), народ действовал совершенно самостоятельно. Поразительно, но доведенный муками голода до отчаянного положения, народ требовал не только хлеба, но и свободы. Он, вопреки всем горьким разочарованиям, сохранил веру в Революцию! Его требование ввести в действие Конституцию 1793 года — главный смысл Жерминаля. «Бледной карикатурой» выглядел не Жерминаль, не народное движение, а поведение монтаньяров «вершины», у которых в эти апрельские дни не хватило ни ума, ни мужества, чтобы попытаться использовать свой последний шанс в Революции. Народ же показал способность к самостоятельной революционной инициативе без указаний всяких болтливых адвокатов вроде Робеспьера или даже великого Дантона. Несмотря на свою неудачу, народ доказал, что он представляет собой главную, глубинную силу Революции, саму ее бессмертную душу.