Изменить стиль страницы

С насмешкой относится писатель к романтическому неистовству Адуева и осуждает пустоту светских нравов.

В «Счастливой ошибке» Гончаров, следуя Грибоедову и Пушкину, психологию и поступки своих героев обуславливает окружающей их средой и условиями их воспитания, чего вовсе не делали писатели-романтики. Он ставит знаменательный для русской литературы сороковых годов вопрос: кто же виноват в том, что страдают герои, страдает человек? И сам же отвечает: «По-моему, никто». По мнению автора повести, поведение Елены «происходило из особого рода жизни. На ней лежал отпечаток той эпохи, в которой она довершила светское воспитание, того круга, в котором жила с малолетства».

Такое же объективно-реалистическое объяснение дает Гончаров характеру и поступкам Адуева.

Однако реализм «Счастливой ошибки» не глубок. Еще весьма абстрактно, общо у автора понятие о среде и обстоятельствах, в которых формируется характер человека. Так, например, остается неясным, почему «опыт жизни» принес молодому Адуеву только «горькие плоды — недоверчивость к людям и иронический взгляд на жизнь», почему он «перестал надеяться на счастье» и отчего «у него было нечто вроде «горе от ума».

Своего героя Гончаров уподобляет то Чацкому и Онегину, то, наоборот, — романтику Ленскому или «кавказскому пленнику». Так, подобно Чацкому и Онегину, Адуев «воротился из чужих краев, усталый, недовольный ничем» и вместе с тем «его тяготило мертвое спокойствие, без тревог и бурь, потрясающих душу». Такое состояние он называл «сном, прозябанием, а не жизнью». То он ищет гордого уединения, жаждет чистой любви и, как все «романтики жизни», надеется, что любовь «примирит его с жизнью», то, оскорбленный, мечет громы и молний по адресу бездушного и лицемерного света. В любви и ревности он тот же Ленский. «Признаюсь, — говорит он Елене, — до сих пор я существовал только любовью к вам, и любимою моей мечтою была — ваша любовь». Но заподозрив Елену в неискренности, он исступленно восклицает: «Сколько лукавства, притворства, кокетства!» Словом, он говорит и чувствует точно так же, как и романтик Ленский.

Что же хотел сказать Гончаров, соединяя в Егоре Адуеве черты столь различных людей, как Чацкий, Онегин и Ленский? Как следует расценивать образ Адуева? Как простое подражание литературным типам или как нечто новое в художественном отображении действительности?

Рисуя Егора Адуева, Гончаров шел как бы по стопам Грибоедова и Пушкина, но был вместе с тем далек от подражания им. Он пытался по-новому подойти к образу романтика. Он видел, что и Онегин, и Чацкий, и Ленский явились правдивым и ярким олицетворением черт определенного типа людей. Но поскольку менялась действительность, претерпевали изменения и типы этих людей. Наступил кризис дворянской революционности, вырождался и перерождался дворянский романтизм, мельчал и пустел тип дворянского романтика. Повторное появление Чацких и Онегиных было уже невозможно. Вместо них дворянский класс порождал другую разновидность романтиков. Именно эту трансформацию типа дворянского «романтика жизни» видел и чувствовал Гончаров. И вот эти свои наблюдения он стремился выразить в образе Егора Адуева. Но вполне этот образ Гончаров смог глубоко понять и нарисовать лишь несколькими годами позже — в «Обыкновенной истории» (1847 год).

В образе Егора Адуева намечены также черты (хотя и очень схематично), которые впоследствии более полно и четко будут выражены в Обломове. Адуев, «мысленно назвав Елену своею», как и Обломов, «составил себе теорию счастья». Начав «практически» приводить ее в исполнение, он прежде всего решил преобразить старый отцовский дом «в светлый храм любви». Адуев, как это будет и с Обломовым, «часто задумывался о том, как введет милую хозяйку в дедовский приют и начнет новую эпоху жизни. Хозяин, благодетель своих подданных, муж, обладатель прелестной женщины и потом — вероятно, отец. Какая будущность!» Но у Адуева возникают подозрения, что Елена неверна ему. «Все погибло! Великолепное здание мечтаний рушилось!» — восклицает автор и насмешливо добавляет, имея в виду незадачливого героя: «Он совсем оторвал пуговицу и до крови расцарапал ухо». Вторжение в повествование юмористической нотки весьма примечательно. Этот прием разрушения иронией романтической патетики в переживаниях героев станет со временем излюбленным у Гончарова.

«Счастливую ошибку» Гончарова следует расценить как первую его попытку обличения крепостнических нравов. Автор осуждает барски-сумасбродное отношение Адуева к нуждам и просьбам своих крестьян. Гончаров показывает, что судьба крестьян всецело зависит от настроений Адуева, его успехов или неудач в любви. Ему ничего не стоит отказаться от своих обещаний уважить их просьбы о недоимках или рекрутчине, да еще и пригрозить не в шутку. Егор Адуев восторженный романтик, но и крепостник. «Видно, в покойника барина пошел!» — говорят о нем его крепостные люди. Но когда судьба нанесла ему «оглушающий удар счастья», в душе Адуева пробуждается нечто вроде раскаяния. Он просит прощения у своего слуги за обиду и объявляет ему, что отпускает «на волю», а с крестьян снимает все недоимки и ссужает «десять тысяч на помощь самым бедным». Все благодеяния, однако, Адуев совершает не в силу какого-либо идеала или убеждения. Здесь, конечно, всего лишь барская прихоть, плод романтического восторга. Это разоблачение лицемерной гуманности барина-крепостника — одна из самых важных реалистических черт «Счастливой ошибки».

В последующие десятилетия в русской литературе пройдет целая вереница так называемых «кающихся дворян». Но Гончаров принадлежал к числу тех писателей-реалистов, которым была чужда какая-либо идеализация людей этой категории. Мотивы гражданского раскаяния мы находим в облике Обломова, но они нужны романисту отнюдь не для того, чтобы вызвать снисхождение к своему герою, а наоборот, чтобы показать всю фальшь, лицемерие, лживость этих романтических порывов Обломова. Чуть-чуть будет каяться и «застарелый» дворянский романтик Райский в «Обрыве», говорить — именно только говорить! — о своем желании дать волю крепостным. Знаменательно, что этот мотив Гончаров внес уже в «Счастливую ошибку», которая была написана в конце тридцатых годов.

* * *

Дальнейшее творческое развитие Гончарова протекало в живой связи с общим ходом русской литературы. Важным шагом Гончарова на пути к реализму явился его «юмористический очерк нравов из чиновничьего круга» — «Иван Савич Поджабрин».

Написан очерк был в 1842 году, но опубликован автором лишь в 1848 году. Как по жанру, так и по ряду других признаков «Иван Савич Поджабрин» может быть отнесен к числу так называемых «физиологических очерков». По замечанию Гончарова, «тогда это было в ходу».

Возникновение этого весьма популярного жанра в начале сороковых годов было обусловлено реальными запросами как литературы, так и самой жизни. «Физиологические очерки» явились прямой и непосредственной реакцией на романтическую повесть с ходульными героями, неестественно-преувеличенными страстями и вычурным языком. В отличие от этой чуждой народу литературы, «физиологические очерки» выражали стремление к сближению литературы с жизнью, к показу действительности в ее истинном, неприкрашенном, так сказать, «натуральном» виде.

Предметом изображения в них, по преимуществу, являлся быт, или, как тогда принято было говорить, «физиология жизни», разных слоев городского (чаще всего — петербургского) населения: труженики, мелкое чиновничество, разночинная интеллигенция, обитатели «углов» и т. п.

Наряду с сочувствием к тяжелой доли рядовых людей в этих произведениях проявлялась с большей или меньшей резкостью критика отрицательных и уродливых явлений русской действительности.

В духе «физиологических очерков» в те годы писали Н. Некрасов («Петербургские углы», стихи «Чиновник»), Д. Григорович («Петербургские шарманщики»), И. Панаев (очерки, изображающие «литературную тлю» Петербурга), В. Даль («Петербургский дворник»).

В «физиологических очерках», в том числе и в «Иване Савиче Поджабрине», чувствуется прямая преемственность с петербургскими повестями Гоголя («Невский проспект», «Шинель», «Нос» и другие).