Изменить стиль страницы

Почему вспоминал все больше о том, что указывало на их «комизм и отсталость»?

Вспоминал, как Мудров заставил какого-то кутилу петь на занятиях молитву, как вместо лекции повел студентов поздравлять Лодера с анненскою звездою и декламировая при этом нараспев собственные вирши: «Красуйся светлостью звезды твоея, но подожди еще быть звездою на небесех».

Вспоминал, что Мухин читал курс невнятно, перескакивал с одного предмета на другой и только о деторождении никак не мог сообщить слушателям, ибо «скоромная» сия тема ежегодно приходилась на великий пост.

Отмечал профессора Гильдебрандта как искусного и опытного хирурга, но вспоминал тут же, что был Гильдебрандт гнуса» и курил постоянно сигарку, так как страдал хроническим насморком.

Вспоминал, что фармаколог Котельницкий по рассеянности и слабому зрению вместо «кожицы придают клещевинному маслу горький вкус» читал «китайцы придают…» — выходило смешно. Что профессор естественной истории Ловецкий перепутал однажды органы петуха и курицы…

Велик соблазн, зацепившись за эти высказывания Пирогова, представить его учителей в основном косными и невежественными, показать, как «из ничего» вырос великий хирург. Но правда не позволяет ограничиваться пироговскими характеристиками.

Пирогов и сам чувствовал несправедливость своих оценок. Он сослался на снедавшую его болезнь: «…Университетская жизнь в Москве и Дерпте писана мною… в дни страданий. Dies illае, dies irae[2]».

То ли и впрямь ожесточили его страдания?..

То ли так устроена стариковская память, что всего легче всплывают в ней на поверхность занимательные эпизоды и курьезы? Ведь и на самом деле слишком много было курьезов в те далекие дни, когда химию в университете читали, не показывая опытов, физику — не демонстрируя приборов, когда всякий профессор выбирал тему, какую ему заблагорассудится, а рядом с большим ученым взбирался на кафедру тоже именуемый профессором человечек, так и не выучивший русский язык и уже подзабывший свой немецкий, — взбирался и бубнил по-латыни текст из скучной, опухшей от старости книжки.

Сегодняшнее и вчерашнее жило в учителях Пирогова. И сегодняшнее, а подчас и завтрашнее в них наталкивалось на вчерашнее в жизни, в науке, в университетском преподавании.

Лодер препарировал трупы, он зажег в Пирогове любовь к анатомии. Но студент Пирогов изучал анатомию по картинкам и не вскрыл ни одного трупа. Мудров ратовал за практику, не уставал говорить о врачебном опыте. Но студент Пирогов написал всего одну историю болезни единожды виденного больного. Мухину не трудно было в лекциях перескакивать с одного предмета на другой: множество знаний накопил он в больнице и у операционного стола. Но студент Пирогов за годы учения не сделал ни одной операции, даже кровопускания; он только описывал операции в тетради. Прав, наверное, и академик Бурденко, объясняя пироговские жестокие оценки «сожалением старика о даром и непроизводительно потерянном времени в молодости».

И все же так ли уж даром, так ли уж безнадежно было потеряно время?

Тогда почему, едва окончив университет, едва получив возможность перейти от умозрительного постижения наук к практике, Пирогов тотчас показал себя самостоятельным зрелым работником?

Тогда почему талантливый химик и фармаколог, адъюнкт университета Александр Иовский, горячий сторонник эксперимента и противник натурфилософии, выбрал себе в друзья мальчика-студента Пирогова и, задумав издавать серьезный журнал «Вестник естественных наук и медицины», заручился его сотрудничеством?

Тогда почему сам Пирогов, вдоволь посмеявшись над своими учителями, одной фразой весомо оценил в них сегодняшнее и завтрашнее: «Но, несмотря на комизм и отсталость, у меня от пребывания моего в Московском университете вместе с курьезами разного рода остались впечатления, глубоко, на целую жизнь врезавшиеся в душу и давшие ей известное направление на всю жизнь»?

«Направление на всю жизнь» — значит университет был для Пирогова университетом. И не здание, не аудитории, не коридоры дали ему направление, а люди, которые творили и учили в этом здании, в этих аудиториях, и совершали не одни только смешные поступки, и произносили не одни только смешные слова. Эти люди — учителя Пирогова. Они боролись в науке, двигали науку вперед. Чтобы правильно оценить их, мало сопоставить сделанное ими с тем, что создано сегодня. Надо по лестнице годов спуститься во вчера, в их время. Характеристики, которые дал своим учителям Пирогов, даже самые комические, совершенно точны, но далеко не полны. Пирогов смотрел на учителей из своего времени, когда сегодняшнее и завтрашнее в них тоже стало вчерашним.

Полвека пропастью отделили студенческую жизнь Пирогова от воспоминаний о ней. И какие полвека! За эти полвека и медицинская паука и университетское образование гигантски шагнули вперед. В эти полвека уложились и теория Дарвина, и периодический закон Менделеева, н учение о клетке. В эти полвека было открыто обезболивание, введена антисептика, впервые широко применены микроскопические исследования, изготовлено множество нужнейших инструментов и приборов, множество нужнейших лекарств. Это были полвека, насыщенные творчеством Сеченова и Боткина, Клода Бернара и Гельмгольца, Пастера и Мечникова. Полвека, наполненные до краев его собственным — пироговским — творчеством. Со своей наукой, которой служил Пирогов беззаветно и доблестно, поднимался он вверх и вверх по крутым тропам находок и открытий. Да простится ему, что, подводя итоги и глядя вниз с этих горных высот, не все рассмотрел он ослабшим взглядом стариковской памяти. Пирогов прославил своих учителей уже тем, что стал великим учеником. Потомки воздают им должное. Не по пироговским словам, а по пироговским делам оценивают их. И даже тот, кто по постиг сути сделанного ими самими, охотно повторит вслед за Герценом: «Московский университет свое дело сделал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей».

Ивану Ивановичу Пирогову привиделся накануне странный сон. Будто кто-то сказал ему очень внятно: «Слышали ли, что Иван Иванович Пирогов умер?» День стоял майский, теплый. Гулянье в Сокольниках. Решили ехать.

Николай торопился из университета. Думал дорогою: до чего изменился отец с тех пор, как ушел в отставку. Словно сбросил вместе с майорским мундиром нетерпеливую живость и горячность, словно непривычный темно-коричневый фрак сковал его, сделал неподвижным и равнодушным.

Похититель, увезший казенные деньги, так и скрылся бесследно в кавказской дали. Дом Пироговых был описан в казну, имущество тоже. Долги росли. Чтобы свести концы с концами, отец вел частные дела. Ему бы прежний огонь, может, и поднялся бы. Но он обмяк, устал, днем вдруг засыпал, ночью задыхался, рвал ворот на полной шее и просил отворить кровь.

Николай быстро шел Кривоярославским переулком. Отпертые ворота невольно привлекли его внимание. Почему это у них ворота отперты, ведь всегда закрыты? Чужие люди на крыльце… Ступеньки… Сени… Передняя… Зала… Отец на столе в майорском, с золотыми петлицами мундире. Мундир пропахан прямыми глубокими складками — два года лежал в сундуке. Николай покачнулся, упал на руки к подбежавшим сестрам…

…Переулок изогнулся дугою, а в самой середине дуги — бывший дом Пироговых. Не их отныне переулок, не их дом. Имущество, жилище — все отняли казна, кредиторы. Николай в последний раз прошел но пустым комнатам. Нарисованные на стенах доморощенным живописцем птицы повисли жалко, будто подстреленные. Только они и остались в доме — все вывезено. Да вон еще в передней, в углу, позабытые отцовские галоши. Николай припомнил: в детстве любил он окунать ножонки в их глубокую темную мягкость, спрашивал: «А я вырасту такой большой, как папенька?» — «Вырастешь, Николаша, вырастешь…» И снова, как некогда, сунул ноги в галоши, шагнул за порог, хлопнул дверью. На пыльном полу чернели два больших следа. Явилась баба с ведром, махнула тряпкой — и следов не осталось.

вернуться

2

Те дни, дни гнева (латин.).