Но до «великого» еще три с половиной десятилетия, да и до «Брюллова» немало воды утечет: 12 декабря 1799 года Брюлловых еще не было.

Были пока Брюлло.

Bruleau — Brullo — Брюлло: написание имени с годами менялось, потому что люди, его носившие, трижды меняли отечество, превращаясь из французов в онемеченных французов, а из таковых в обрусевших немцев.

По семейным преданиям, корень судьбы брюлловской сокрыт в религиозных войнах: отмена Нантского эдикта, предоставлявшего равные права протестантам-гугенотам и католикам, положила начало скитаниям — гугенотское семейство Брюлло то ли изгнано было из Франции, то ли вынуждено покинуть родину. Обосновались в северогерманском городе Люнебурге, весьма славном в ганзейские времена; союз городов, однако, уже прозябал в упадке, Тридцатилетняя война довершила дело, — Люнебург, принявший Брюлло, быстро донашивал лоскутья былого величия. Что привело их в Люнебург? Случайность обстоятельств, пли капитальный расчет, или, не исключено, гипсовый завод, который вовсю пылил и дымил в городе, открывая возможность приложения ремесла?

Нантский эдикт отменен в 1685 году, в 1773-м первый известный россиянам Брюлло — Георг — был приглашен и Петербург для работы на императорском фарфоровом заводе. Восемьдесят восемь люнебургских лет при тогдашней прикрепленности людей к месту — срок недолгий, но Павел Иванович, внук первоприехавшего в Россию Георга Брюлло, величаво называл «землей предков» не Францию, а Северную Германию, в бумагах же твердо выводил: «российский подданный». В России их, случалось, именовали, устно и на письме, «Брыло» — так, должно быть, удобнее, привычнее для русского языка и уха.

Возможно, самые давние, французские Брюлло — Bruleau и впрямь были воинствующие гугеноты, у российских Брюлло — Брыло гугенотство задержалось мирной строкой в послужных списках: «вероисповедание евангелическо-лютеранское». Поколения семейства Брюлло передавали от старшего к младшему никак не догматы веры.

На фарфоровом заводе Георг Брюлло числился лепщиком. В некоторых документах его называют скульптором. Одно не противоречит другому. Искусство лепщика, определяющего форму предмета, — подчас в точном исполнении чужого замысла, подчас в собственном творчестве. Высокий уровень искусства Георга Брюлло подтверждается самим приглашением его в Петербург: русский фарфор в ту пору уже не тропку нащупывал — шагал крепко и скоро, и не дядьки ему были нужны, а зрелые мастера.

Старый Георг Брюлло был скульптор (и, наверно, не первый в роду). И его сын Иоганн, не зажившийся на свете и окончивший свои дни вскоре после переезда семьи в российскую столицу, однако успевший стать Иваном Георгиевичем, — Иоганн, Иван Георгиевич, тоже, по заводским ведомостям, был лепщик, по другим документам — скульптор. И его внук Павел Иванович — скульптор, резчик, а также мастер разного иного художественного дела. И старший его сын Федор, прижитый с первой женой, дитя, а уже готовится, руководимый твердой волей Павла Ивановича, перенять из рук отца семейное ремесло. И годовалый Александр — ему определено то же будущее. И новорожденный младенец Карл в пеленке, стянутой голубой лентой…

Дети в семье рождались с готовой судьбой.

…Уголь в камине занялся понемногу и быстро прогорал, переливаясь под серым пухом пепла. Павел Иванович поднялся из кресла, помедлил, потирая руки над очагом и тем как бы схватывая хоть немного этого улетающего впустую тепла, и, крепко ступая, направился к столу. На белой накрахмаленной скатерти, между двумя праздничными канделябрами золоченой бронзы по пять свечей в каждом, покоилась на блюде серьезных размеров индейка — ее медная корочка была украшена зелеными резными листочками петрушки, вокруг, по краю блюда, лежали янтарные ломти жаренного в масле картофеля. Мария Ивановна в палевом платье, с шалью из белой индийской кисеи на плечах, в нарядном чепце ждала супруга за столом. Быстрым глазом художника Павел Иванович тотчас оценил открывшиеся взору красоту и довольство, сжал сильными пальцами розовую ручку жены и поднес к губам, без лишних слов благодаря за рассудительность и миловидность, за порядок в доме, за прельстительность индейки, за сыновей — непременно будущих художников…

Из окон, выходивших во двор, видно было далекое, за Невой, зарево: по государеву приказу, невзирая на холода, в центре города, по проспекту, насаждали аллею. Деревья свозили большие, в три человеческих роста, вырытые со всеми корнями, — император ждать не умел. Ямы рыли широкие, значительной глубины. Вдоль проспекта клали дрова штабелями и жгли, согревая землю. Говорили, что насаждением аллеи заняты десять тысяч рабочих и что каждое дерево станет в триста рублей.

Как в человеке пробуждается художник? Послушностью руки, вдруг обнаружившей способность в точной копии передавать суть запечатляемого предмета? Постановкой глаза, дарующей способность открывать эту суть предмета в его манящей к запечатлению форме? (Художники говорят о «поставленном» глазе, как певцы о поставленном голосе.) Или особенным расположением души, без которого нет ни точности руки, ни зоркости глаза, ни увлекательного ощущения своей возможности открывать и передавать окрест лежащий мир?..

До пяти лет он не ходил: хилым от рождения ногам оказалось не под силу носить быстро тяжелеющее с ростом тело. Врачи называли это английской болезнью или попросту золотухой — лучшим средством против нее считался теплый песок.

…В погожие летние дни его выносят из дому и усаживают в кучу сухого, сыпучего песка, вбирающего скудное тепло медлительного петербургского солнца. На нем серая, немаркая рубашка, не прикрывающая бедер, — больше ничего не надето, ноги его выше колен засыпаны песком. Отец вырезал для него деревянные формочки, брат Федор старательно покрасил их в красный, синий, желтый, зеленый цвет. Карл для порядка лепит четыре пирожных, поочередно натолкав песку в каждую формочку, чтобы больше не прикасаться к ним. Лопатка, совок, ведро и прочие принадлежности детской забавы вместе с формочками брошены в небрежении, — он не умеет занимать себя игрою. Зато он подолгу смотрит на тянущиеся по блекло-голубому небу разорванные облака, угадывая в них очертания знакомых предметов, беспрерывно меняющиеся, на серую шероховатую поверхность стены хозяйственного сарая, возле которой насыпан его песок, — камень стены кое-где взрезан извилистыми трещинами, зазелененными мохом, на бархатистую, тщательно прополотую, измельченную и разровненную граблями землю цветника, на траву, на цветы, на трехпалый, будто тряпичатый лист смородины, на сметливую синицу, шумно мелькающую в кустах, на плотного сизого голубя, туда-сюда мелко вышагивающего по дорожке и на каждом шагу покалывающего острым клювом воздух.

В неурочное время к нему подходят редко. Жизнь в доме движется строгим ходом часовых шестерен: каждый занят своим делом, и усердие отдельных людей образует в сцеплении общее выверенное движение. Лишь большая лохматая собака, не пристроенная ни к какому основательному занятию, во всякое время является разделить с ним его одиночество. Собака белая, с рыжими подпалинами, вислые уши ее совершенно рыжие, на ощупь матерчатые, как лист смородины.

Солнце неспешно ползет над квадратным двором, припекает сильнее. Он охотно подставляет приветливым лучам лицо, шею, оголенные до плеч руки — тепло неизменно вызывает в нем ощущение благополучия, покоя, беспечности. Он не замечает, как смаривает его дремота. Он сладко спит, опрокинувшись на спину, лицом к солнцу, волосы у него вьются крупными кольцами, золотистые, как солнечные лучи, как песок. Собака устроилась рядом, положив на лапы тяжелую голову.

(Пройдут годы, Брюллов будет охотно писать детей — здоровых, ладных, радостных: дети на его полотнах двигаются, ходят, купаются в бассейне или ручье. Он будет писать детей вместе со взрослыми — ему не по сердцу одинокие дети. На портретах, исполненных Брюлловым, нередко оказывается собака — душевный товарищ человека…)