Что запрет? Лучше бы драматурги с этими пьесами попали под машину по пути в театр.
Актеры ничего не понимали. Только отгудело в них эхо гастролей, как вдруг эта таировская ярость, постановки таких беспомощных несовершенных пьес.
— Вы должны знать, что мы еще никогда так крепко не стояли на ногах, — говорил он. — Не понявши современности, не стоит брать классическую пьесу, а может быть, и вообще не стоит брать.
Он приходил в РАПП и встречался с драматургами. Они объясняли ему, что он не умеет ставить, он — что они не умеют писать. Драматурги, на его счастье, обижались и отдавали пьесы в другие театры.
Он даже не понимал, как ему повезло, что на сцене Камерного не каждый день звучали реплики этих нескладных персонажей.
Если бы не манера игры артистов Камерного, не приемы Таирова, наработанные еще в допотопный период «театрализации театра», начинало казаться, что ты попал не в Камерный, а в какую-то близлежащую забегаловку.
Но Калинин хвалил, Михаил Иванович, «всесоюзный староста». Он, правда, был большой хитрец, никогда не досиживал до конца этих, как он сам говорил, новомодных постановок, но зато много раз смотрел «Лекуврер», «Негра» и всегда после спектакля, оглаживая таировское плечо, хвалил:
— Молодец, что современность не забываете, так нас и надо, так нас…
Вероятно, забывая, что пьесы совсем не сатирические, а патетические, что он не в Театре сатиры… Но, как Луначарский и Литвинов, он знал, что Таиров не подведет, и потом — красиво, красиво же: настоящий корабль в «Неизвестных солдатах», жерло пушки поворачивается на зал, чувствуется море, хорошо. Хотя, когда Коонен-Адриенна задыхается в пропитанных ядом цветах, куда лучше.
Природная смекалка помогала Таирову договариваться с вождями. Калинин его просто обожал. Ему нравилось эстетство Камерного театра, он только прикидывался простоватым, а на деле — любил красивые вещи, красивых женщин.
Он выезжал в Камерный, как за границу.
— У вас уютно, Александр Яковлевич, — говорил он. — Вас бы к нам в Кремль, вместо Енукидзе, такой порядок бы навели.
— Похлопочите, Михаил Иванович, — покорно соглашался Таиров. И Михаил Иванович начинал смеяться тихонечко, постепенно разгоняя смех до старчески захлебывающегося, почти до причмокивания, а отсмеявшись, смотрел на Таирова поверх очков очень серьезно.
— Талантливый вы человек, Александр Яковлевич, — говорил он почему-то сокрушенно. — И Алиса, конечно. Вы оба талантливые люди. Без слов всё понятно, и как это вы ухитряетесь, чтобы без слов? Надо Иосифа убедить посмотреть, никак не верит, что у вас на сцене всё просто, морщится. Обязательно приведу.
— Было бы очень неплохо, Михаил Иванович, — говорил Таиров. — Репертуарчик наш, пожалуйста, с собой возьмите.
— Только вы уж записочек не пишите, Александр Яковлевич, — говорил Калинин. — У нас теперь записочки — вещественное доказательство. Вы уже Томскому когда-то писали…
В таких вот шуточках, возможно, проходили антракты. А возможно, просто пили чай и говорили о женщинах. Калинин расспрашивал об актрисах, кто с кем живет, побывал ли Таиров в «Мулен руж» во время гастролей.
Таиров отвечал доброжелательно и уклончиво. Он не любил слишком свободных разговоров о женщинах. В этом вопросе ему всё было давно ясно.
— Ладно, — говорил Калинин, — смиренник какой! Только прикидываетесь. Мне не скажете, Авель всё выпытает, от него не укроешься.
Кроме Авеля Енукидзе приходили и другие небожители с женами: Молотов с Жемчужиной, Каганович со своей Марией Марковной. Обязательно — Ворошилов с дебелой Екатериной Давидовной. Красный маршал оказался особенно охоч до театра, внимательно читал критические статьи и огорчался, когда ругали Камерный.
— Я, конечно, не специалист, — говорил он, — но я бы на вашем месте уши бы им пообрывал, ругать «Жирофле», такую вещь!
Ворошилов, кстати, охотней всех оставался на застолья Камерного театра, однажды встречал с ними Новый год, пел под гармонику. Так что, пока критики бдели, вожди благодушествовали.
Умел Таиров говорить с властью, умел и слушать. С ним не требовалось говорить про умное, его ясные глаза поддерживали любой разговор, хотелось разоткровенничаться, но вожди на то и вожди, чтобы не забывать, где находятся.
— Хороший парень — Таиров, — говорил Ворошилов жене, выходя из театра, — и с чего это его Иосиф невзлюбил?
Если Бог пожелает, то и веник стреляет, как говорил кто-то у Шолом-Алейхема. А еще русское: пошли дурака Богу молиться…
Однажды Рафалович, завлит театра, друг еще с киевских времен, раздобыл пьесу Миколы Кулиша «Патетическая соната».
— Саша, — сказал он, — там хорошая роль для Алисы. И, вообще, многое из того, что мы с тобой неплохо знаем. Ты все просишь — найди пьесу-роман, пьесу-роман, вот она.
Да, пьесу должен писать драматург, это правда, но настоящую пьесу способен написать только поэт, а если еще для Камерного театра…
Там была Украина, уже после того, как он ее оставил, уехал в Петроград, в Москву, но иногда все-таки наведывался, а главное, всё представлял, дорогое и отвратительное одновременно, какое-то одно сплошное гноище Киева девятнадцатого года, человеческий улей, дом в разрезе. Даже не дом — поднятая дека рояля, а внутри — струны, пружины, винтики. Спектакль шел под Патетическую сонату Бетховена. А может быть, все-таки, если без метафор, большой доходный дом с обязательной проституткой в каморке на третьем этаже — первая роль Фаины Раневской. Она всю жизнь забыть не могла, как ее, реально боявшуюся высоты, Таиров сам сопроводил на третий этаж, дрожащую от страха, поддерживая под локоток.
Раневская, Таиров, Камерный, преодоление страха — как хорошо!
Рындин сделал этот дом здорово. Что называется, врезал в пространство Камерного театра, и хотя в этой идее не было ничего для Камерного нового, рассчитано всё было идеально.
Комнаты-ячейки, рядом, друг над другом, от подвала до чердака, а в них люди, вроде соседи, но непримиримые враги, и лестницы черного и парадного ходов, по одной идут, распевая «Боже, царя храни!», по другой — «Яблочко»…
Конечно же это был заказ, и Таиров спешил давать простые ответы на сложные вопросы. Конечно же он не захотел понять намерений Кулиша — объяснить революцию сложно. За подобные объяснения Кулиша одним из первых расстреляли, чуть ли не в тридцать четвертом. Конечно, Таиров и не собирался быть расстрелянным, хотя бы ради Камерного и Алисы.
Но не рассчитал. Его намерениям не поверили и налетели.
Особенно на Алису.
Играла она хорошо, но, как всегда, когда отрицательного персонажа играет такая актриса, пьесу невообразимо перекосило, даже Раневская не спасла, и симпатия оказалась не на стороне революции, а на стороне просто несчастных людей.
Спектакль он защищал яростно, он не чувствовал себя ни перед кем виноватым, кроме автора. Он вслепую, режиссерскими хитростями — а их у него было много — хотел выправить пьесу, но напоролся на ее снятие.
— Я во всем виноват, — говорил он Кулишу. — Ваша пьеса хорошая, и я вроде бы тоже сделал ее неплохо, но только «вроде бы». Почему так, не знаю. Наверное, есть вещи, понятные только на родном языке. Надеюсь, на Украине вашей замечательной пьесе повезет больше.
Так или почти так он говорил.
Мутный поток современной драматургии подхватил его и нес, нес, грозя уничтожить, пока не поступило любопытное предложение от Немировича-Данченко.
Он приглашал Алису в Художественный сыграть главную роль в американской пьесе «Машиналь», написанной некой Софи Тредуэлл.
— Что я должна ответить? — спросила Алиса, передавая пьесу и письмо Немировича Таирову. — Пьеса мне понравилась.
Пьесу Таиров прочитал, она действительно оказалась хорошей, роль для Алисы, — блистательной, и в тот же вечер, одаривая Немировича признаниями в вечной благодарности, он предложил передать пьесу Камерному театру, конечно, если в Художественном, по мнению Немировича, играть некому, а нужна только Алиса. Конечно же он всё оставлял на усмотрение самого Немировича-Данченко.