Путь к «Грозе» Островского расчищал Таирову все тот же Кржижановский, он должен был объяснить, что, кроме полемики с мейерхольдовским «Лесом», могло заставить его поставить «Грозу». То, что Коонен могла сыграть Катерину? А хотела ли? То, что нарком Луначарский призвал театры «Назад, к Островскому»? То, что театр Таирова считали прежде всего театром для «интуриста» — и в прошлом его не было ни одного спектакля по русской классике?
Что могло заставить делать «Грозу», что?
«Гроза» была поставлена безупречно чисто — с конструкцией, изображающей мост через Волгу, от портала до портала Камерного театра, хорами за сценой, безупречно разработанными Александровым, будущим создателем Краснознаменного ансамбля песни и пляски, с Коонен, наконец, попытавшейся играть в традиционной, так и хочется сказать, древнерусской манере, по всем мотивам русского эпоса, с обязательным плачем Ярославны на стенах Путивля и т. д.
Но все это дела не спасло — ничего чужероднее «Грозы» в биографии Камерного не было.
И тут начались сумасшедшие попытки Александра Яковлевича убедить общественность, что это не так, он проводил диспуты, конференции, настоящие баталии, часто их выигрывал, но стоило прийти в театр и посмотреть «Грозу», как тебя постигало разочарование, жалко было Таирова.
Так и чудился шепот: «Что ты, еврейская душа, понимаешь в нашем Островском? Вот Мейерхольд, немецкая душа, тоже ничего не понял, но хоть революционизировал, смотреть заставил, а у тебя скука одна».
Пожалуй, это был единственный случай, когда Таирову пришлось признаться в своем поражении.
Мейерхольд все-таки лучше знал ловушки старого театра — в Островском без быта не обойтись, он быт трансформировал, играл в него, а Таиров проигнорировал, ему важнее была формула пространства «понизовой вольницы», вот какая мудреная штука!
Мейерхольд абстракции в театре к тому времени уже боялся, ему нужна была реальная история, а дальше он поступал с ней как хотел, воплощал собственные воспоминания о жизни, о театре. Таиров же сразу предлагал обобщение, схему. Правда, он еще часто пытался объяснить — зачем это было нужно и зачем делать другую редакцию спектакля, и в Латинскую Америку в тридцатом свозил из своего упрямого нежелания признаваться, что и у Камерного были ошибки, но все-таки следует признать, пусть сдержанно, — не получилась «Гроза». Так ли уж это важно и стоит ли помнить?
Важно. Потому что с этого момента и начался, вне призывов Луначарского, собственный путь Таирова к русской классике.
СМЕРТЬ ВОЖДЯ
И все-таки главной была не эта, а совсем другая гроза, готовящаяся в Кремле. Сразу после смерти Ленина, на проводы которого в четыре часа утра — выделенное для театров время, — Камерный сумел прийти и продефилировать мимо выстроенного за ночь деревянного мавзолея вместе с другими театрами.
Все лица, приближенные к гробу, были ему знакомы, и в свете прожекторов искренней своей печалью даже близки и трогательны.
Не хватало Троцкого, по непонятной причине не возвращенного с дороги на Кавказ, куда он был отправлен партией на лечение. Это несколько путало карты. Не хватало его лица, остро вздернутого куда-то поверх толпы, — хотелось обернуться и проследить, куда же он все-таки смотрит. Все склонили голову, он бы конечно же ее задрал и буравил мглу этой морозной ночи, чтобы получить ответ у того, кто был ему ближе всех, даже покойника.
«К тебе я буду прилетать», — мелькнула в памяти Таирова мелодия из «Демона» и тут же заглохла.
Троцкий был первой фигурой после Ленина, имеющей право возглавить государство. Об этом конечно же размышлял Таиров, хотя ему прежде всего было жалко скорбно нахохлившихся на морозе большевиков.
Что это еще за мавзолей, кому в голову пришло? Неужели они боялись, что без этого деревянного помоста останутся как бы не видны миру? А ведь и правда, всё стояло на Ленине. Было так холодно и страшно, что хотелось немедленно разбежаться, добраться до теплого угла и дуть, дуть на обмороженные пальцы. Все грозило развалиться в одночасье, а привыкнуть уже успели, даже приспособиться. Некоторые перебирали в мозгу — не слишком ли расстарались в пользу большевиков, мало ли как изменятся обстоятельства?
Таиров встретил Немировича с депутацией мхатовцев, Алиса спросила о Станиславском, тот все еще был в Америке.
— Я тоже потом поеду, — успел зачем-то сказать Немирович.
Стало поуютнее. Вождя, даже самого лучшего, хоронить почему-то всегда уютно. Есть что-то глубоко человеческое в проводах вождя. Может быть, сам факт его смерти?
Почему-то никак не попадался Мейерхольд, вряд ли он мог не прийти.
«Сбежал? — эта нелепая мысль почему-то рассмешила Таирова. — Нет, стоит, наверное, недалеко от гроба в группе соратников».
Был ли он на похоронах Комиссаржевской, Таиров припомнить не мог, да он и не думал там о вещах посторонних.
Теперь надо было думать о будущем, не ориентируясь на Ленина, которого, в сущности, театры оставляли равнодушным, — на кого же тогда? Таиров не мог сообразить, на кого. Оставались Зиновьев, Каменев, Бухарин, люди с большими недостатками, но достаточно образованные.
Сталин — вряд ли, хотя от большевиков всего можно было ожидать.
Сомнительно, что председателем Совнаркома можно выбрать нерусского человека. Впрочем, большевики непредсказуемы.
Если Сталин, тоже неясно — хорошо ли, плохо ли? Человек, по слухам, осторожный, сразу забираться на трон не станет. А впрочем, кто их поймет, большевиков?
Троцкий? Троцкий — еврей, евреи во время Гражданской народу уже успели поднадоесть, от красноречия тоже изрядно можно устать.
Луначарский Сталина недолюбливал, хотя худого о нем не говорил. В спорах о театрах тот не участвовал, любил говорить — это прерогатива Анатолия Васильевича. Может быть, Сталин предпочтительнее?
Смешно думать о будущем, но в толпе, придерживая за плечи Алису, — о чем еще думать? Хорошо ли она закутала горло? Обычно, выходя из дома, обматывается чем только можно, мерзлячка, но это перед спектаклем, а перед похоронами?
Недоглядел, недоглядел, а впрочем, за ней доглядишь разве? Все сделает по-своему.
«Алиса не сможет без театра, — почему-то подумал он и тут же недовольно оборвал себя. — Кто нас собирается его лишать?! От Луначарского вряд ли куда денутся, а если и денутся, он перед уходом постарается защитить, все устроит. Вот долг этот гастрольный почему-то никак не спишут…»
И Таиров озабоченно, невпопад улыбнулся.
Потом загудело мощно, пять минут длился гудок, и страна не двигалась на морозе, провожала вождя, потом, когда отгудело, все потихоньку стали уходить, оставив самых близких наедине с завещанием.
Спектакли было запрещено играть чуть меньше, чем в Великий пост, при царе — неделю.
Главным оставались Коонен и забота о ней. Она хотела сыграть Орлеанскую деву. Таиров брал на себя удар и уверял Луначарского, что это его выбор — пьеса Шоу, в которой говорится о ханжестве церкви, о лицемерии западного общества.
Но там нет народа, — возражал Луначарский. — Если вы хотите сказать, что это социальный заказ, я вам не поверю. Там сильная роль для Коонен и выяснение отношений Бернарда Бернардовича (так он называл Шоу) с англиканской церковью. Вы можете как угодно сокращать, пьесу это не спасет, она построена не на действии, на болтовне. Так ли уж обязательно это делать?
Таиров горячился, убеждая, что Шоу должен поработать на новую власть, и, вообще, если искать пользу в репертуаре Камерного театра, то пока не появились новые сильные советские пьесы, надо разрешить ему, Таирову, ставить западные. Чем плохо, если прогрессивные драматурги Запада появятся на московской сцене?
Он был на Западе, встречался, они мечтают быть здесь поставленными, пусть Главрепертком разрешит в виде исключения ему одному.
— Лаборатория западной пьесы в Москве? — смягчился Луначарский, почувствовав отчаяние собеседника. — Ладно, можно попробовать… ТАМ сейчас совсем другая ориентация.