Изменить стиль страницы

Вот перитани идут под жарким солнцем. Водоносы столько раз ходили этим путем, что протоптали среди камней тропинку, и теперь они идут молча гуськом, друг за другом, бесшумно ступая босыми ногами. В такую жару не хочется разговаривать. Джонсон со страхом озирается вокруг. Уайт щурит глаза, печальный и спокойный. Хант ни о чем не думает. Джонс чуточку побаивается. Самую чуточку. Таитяне ведь его любят. К тому же у них только копья. А копье далеко не бросишь. Солнце жжет ему правое плечо. Пот струится по спине между лопатками, тело с вожделением ожидает ласкового прикосновения воды.

Тишина в комнате становилась нестерпимой. Парсел все крепче стискивал руки. Дышать было все труднее.

— Итиа, — сказал он беззвучно.

— Да.

— Почему ты не сказала мне тогда, что они нашли ружья?

— Когда «тогда»?

— Перед часом отдыха.

— Я сама не знала. Я узнала об этом, когда вернулась к своим. И сразу побежала обратно.

Они говорили шепотом, как будто в доме был покойник.

— Ты должна была перехватить водоносов.

— Я не шла по тропинке мимо баньяна. Я пробиралась в чаще, это долгий путь.

Говорить было бесполезно. Все было бесполезно. Но хотелось говорить, говорить… Иначе можно задохнуться. Напрасно Парсел закрывал глаза. Он видел, как перитани приближаются к ручью, все четверо живые и здоровые. Им хочется пить, им жарко, они устали, и каждый строит в уме нехитрые планы: хижина, сад, рыбная ловля… Они считают себя живыми, но они уже мертвые. Мертвые, как если бы лежали на камнях с пулей в сердце или с отрезанной головой.

Солнце садилось, и над пышной листвой баньяна гора, освещенная лишь с одной стороны, выступала с необыкновенной четкостью, казалась такой близкой, такой грозной. Сердце Парсела как бешеное забилось в груди… Он склонил голову, закрыл глаза и начал молиться. Но тут же перестал. Ему не удавалось сосредоточиться. Вдруг вдали прокатилось два выстрела, один за другим, затем вскоре еще два, и все смолкло.

— Жоно, — сказала Омаата.

И не наклонив головы, глядя на гору, она приоткрыла губы и принялась кричать.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Женщины вернулись с водой только к ночи. Они поставили полные сосуды на базарной площади, и тут же начались похоронные обряды. Обряды эти состоят из песен и плясок, отнюдь не печальных: их содержание сводится к одной теме — игре.

Парсел, ошеломленный, наблюдал за женщинами. Видимо, нет никакого различия в поведении таитян, когда они празднуют рождение человека и когда оплакивают его смерть. В обоих случаях они прославляют самое ценное, что дает, по их мнению, человеку жизнь. На Блоссом-сквере, на десятке квадратных футов, при свете множества доэ-доэ, укрепленных на пнях, под звуки сладострастных песен до поздней ночи плясали те самые женщины, на глазах у которых несколько часов назад были убиты их танэ. Парсел не сводил с них глаз. Что все это значит? Пытаются ли они обуздать боль, выражая телодвижениями радость жизни? Воздают ли последние почести своим танэ, посвящая им то, чем те уже не могут обладать? Или под этим опьянением скрывается наивная вера в то, что для оставшихся в живых жизнь, вопреки всему, всегда желанна?

Парсел сидел на пне, а Ивоа, пристроившись между его коленями, прислонилась к нему. Таитяне не позволили женщинам вернуться за телами убитых, и их изображали стволы деревьев, на которые плясуньи накинули покрывала из плетеной коры. Амурея не участвовала в церемонии. После нападения Оху потребовал ее себе как пленницу и против ее воли оставил у себя в джунглях. Все женщины плясали, кроме Ваа и Ивоа, которым это запрещалось ввиду их состояния. Песни вдовиц с каждой минутой становились все неистовее, и Парсел вглядывался в лица, мелькавшие перед ним.

Всем были известны нелады между Таиатой и Джонсоном, но Итиота и Уайт жили дружно, а Омаата обожала своего танэ. И, однако, Омаата отплясывала так же, как и во время большого дождя на палубе «Блоссома», когда соблазняла Жоно. Всего два часа назад она выла, как животное, с остановившимися глазами, полумертвая от горя, а теперь улыбалась, ноздри ее трепетали, а огромные глаза сияли, как две луны. На лице Итиоты, захваченной чувственной пляской, было то же выражение, и даже Таиата казалась не такой замкнутой и недовольной, как обычно. Они были различны по росту, сложению и красоте, но сейчас застывшая на лицах маска экстаза делала их всех похожими друг на друга. Они пели по очереди, с простодушным бесстыдством, которое совершенно обезоруживало, свои непереводимые песни, где игра описывалась в мельчайших подробностях, напрямик. И голоса их тоже приобрели странное сходство, они звучали пронзительно и в то же время хрипло. На миг глаза Парсела встретились с глазами Омааты, и в ее ни к кому необращенном взгляде он заметил призывный огонек. Он ощутил этот взгляд, как удар. Да, несомненно, она его не «узнала». В эту минуту он не был для нее «сыночком», а мужчиной, танэ, таким же, как и все прочие танэ. Томная чувственность ее взора говорила, что Омаата, Жоно, ее прошлое — все сметено. Осталась лишь женщина, которая пляшет, ибо она полна жизни, а жизнь — не что иное, как игра.

Авапуи вдруг вскрикнула, отделилась от группы плясуний и подошла, прихрамывая, к Парселу. Высоко подняв правый локоть и вытянув руку, она грациозно помахивала кистью перед своим нежным лицом, кокетливым жестом давая понять, как сильна ее боль.

— Айэ! Айэ, Адамо! — простонала она. Лицо ее улыбалось, а губы кривились от боли.

— Покажи, что случилось, — сказал Парсел.

Он осторожно поднялся, чтобы не побеспокоить Ивоа, посадил Авапуи на пень и, положив ее правую ступню себе на колено, принялся тихонько растирать ей щиколотку. Ивоа даже не шевельнулась. Прислонившись головкой к бедру Авапуи, она продолжала петь вполголоса, не сводя глаз с танцующих.

— Где Уилли? — спросил Парсел. Ему приходилось напрягать голос, чтобы пение не заглушало его слов.

— Дома.

— Я пойду к нему.

— Не ходи.

— Почему?

Авапуи медленно опустила глаза и посмотрела на свою щиколотку.

— Айэ, айэ, Адамо!

— Почему?

— Не три так сильно, прошу тебя.

— Почему я не должен к нему идти?

— Он тебя не впустит. Он заперся.

— Что он делает?

— Ничего.

— Как ничего?

— Сидит. Потом встает. Опять садится. Сжимает голову руками. А когда я к нему подхожу…

— Когда ты подходишь?

— Кричит: «Иди прочь!» А потом колотит кулаком по двери. Колотит! Колотит! И глаза у него горят огнем.

Наступило молчание. Ивоа перестала петь, провела кончиками пальцев по бедру Авапуи и, откинув голову назад, чтобы лучше ее видеть, проговорила:

— У тебя кожа нежная, как шелк, Авапуи. И улыбка у тебя нежная. И глаза тоже.

Парсел взглянул на Ивоа. Хотела ли она переменить тему беседы или просто не слушала их?

— Твои слова приятно слушать, — медленно произнесла Авапуи. Она погладила волосы Ивоа и сказала: — Пусть Эатуа наградит тебя сыном. Пусть даст ему крикливый голос, чтоб он звал тебя, когда ты заснешь, и крепкие губы, чтобы он сосал твою грудь.

Она замолчала. Ивоа обхватила руками грудь и закрыла глаза, рассеянно улыбаясь. Ей чудилось, что ребенок уже здесь, он прижимается к ней, голенький и теплый, а губы у него даже вспухли, так жадно он тянет молоко. Авапуи замолчала. Она тоже видела маленького сына Ивоа, но он не лежал на руках у матери, он уже стоял на ножках. Теперь он принадлежал всем и переходил с рук на руки — он стал радостью их острова. Он бродил повсюду, этот малыш. Вот он появляется, голенький, удивленно тараща глазенки, из-за поворота тропинки, а сам чуть повыше ростом, чем трава в подлеске. Ах, ребенок! Ребенок! Как сладко касаться его!

— А теперь, — с сияющим от счастья лицом сказала Авапуи, — я пойду плясать.

— Ты не сможешь, — заметил Парсел.

— Смогу, — ответила она, вставая.

Парсел снова уселся на пень. Авапуи сделала несколько шагов и вскрикнула. Она повернулась к Адамо с легкой гримаской.