Хитрому островитянину чайки заменяют кур. Хорошие куры! Кормить не надо, только знай яйца собирай.
В избе тесно, и мы на ночлег укладываемся на полянке. Под бока себе кладем сухое сено. Нас это вполне устраивает — свежий воздух. Мы скучали по нему в городе.
Меня друзья кладут в середину:
— Так тебе будет теплее после твоей холодной ванны…
Максим Григорьевич приносит с рыбозасольного пункта большой брезент и накрывает нас:
— Спите, ребятушки, утром подыму на зорю…
Утром мы с Ефимом плывем на дощатой лодке возле прибрежных камышей. Справа — длинное плесо. Оттуда налетает ветер, бьет в нос лодки и прижимает нас к зеленой стене. Стена с шумом валится почти до самой воды, потом на секунду встает и снова падает. По щекам хлещет дождь. За воротники течет вода. Брезентовые плащи превращаются в жесткие панцыри. Иногда пенистые гребни переваливаются через борт. Нам давно надо быть на месте охоты, а мы не проплыли еще и половины пути. Гребем изо всех сил, но лодка движется очень медленно. Иногда нам кажется, что она стоит на якоре. Ветер, противоборствуя, часто относит нас к куреням, мимо которых мы проплывали несколькими минутами раньше.
Проходит часа полтора, пока мы добираемся до Речки. Влево, за камышами, открывается большая заводь, похожая на двор, окруженный высокими заплотами. Посреди заводи — зеленый курень, камышевый остров, затопленный водой.
Мы загоняем лодку в самый густой камыш, — золотистые дудки в мизинец толщиной, пушистые метелки рукой не достанешь.
Я сажусь на беседку. Ефим встает рядом, — он будет стрелять только в лет. А я — по сидячим.
Ветер теряет силу. Мелкий дождик моросит без конца. Убаюкивающе шумят камыши. Под их шум я погружаюсь в дремоту. Ефим толкает меня в плечо:
— Стреляй!
Вскидываю голову. Метрах в двадцати от нас поднимается гоголь-сегодыш. Не успеваю взвести курки, как раздается выстрел Ефима. Гоголь падает с перебитым крылом и сразу же проваливается в воду. Мы ждем, когда он вынырнет где-нибудь далеко от нашего куреня. Но через несколько секунд он появляется на поверхности воды, возле моего камыша. Я опускаю руку за борт и схватываю подранка.
Это единственная птица, добытая нами до полудня.
— Утчонка, наверно, там, за большим плесом.
Мы выплываем из куреня и направляемся к поселку.
Через день решаем плыть за большое плесо. Там, в камышах, стоит на сваях рыбацкая избушка.
В ней будет наше стойбище.
Впереди плывет Максим Григорьевич, лицо его теперь напряжено, и черные усы топорщатся, как иглы на спине ерша. За его лодкой плещется вода. Справа вдали — камыш, слева — «море». Поблизости от нас солнце бросило на сизую шелковую воду серебристые полоски, за которыми лежит зеленая безбрежность. То и дело мы проплываем над сетями, протянутыми от камышей далеко в «море». Рыбаки веслами подхватывают за верхние кромки, приподымают, выпутывают красноперых окуней и снова погружают сети в холодную воду. Изредка в руках рыбаков блестят щуки, будто поленья. Слышно, как большая рыбина бьет хвостом о дно лодки.
Просыпается ветер. «Море» вмиг становится рябым. О носы лодок разбиваются первые волны. Мы повертываем к камышам. На плесо выбегают белые барашки.
Вскоре мы входим в узкий пролив, — по обе стороны густые заросли на несколько километров, — и поворачиваем круто вправо.
Вот и долгожданная избушка. Она стоит среди камышей на маленьком плесе, где места только для ее деревянных ног да для 4–5 лодок. Она воскрешает в памяти русскую сказку. Избушка на курьих ножках! У ней ни окон, ни дверей. Люди лазят в дыру в стене. Камышевая крыша издали напоминает пшеничный блин. Нет лишь сказочного калача…
Мы причаливаем к невысокому помосту из тонких жердей, бросаем наши котомки, а сами спешим на вечернюю зорю.
Вскоре мы оказываемся на небольшом плесе, окруженном шумливыми камышами. Посредине — зеленый курень. От куреня поднимается стая гоголей.
— Одному надо здесь остаться, — кричит Тимофей.
— Дальше места будут лучше, — успокаивает Максим Григорьевич заядлого охотника.
Он ведет нас по узкому пролому в камышах, где двум встречным лодкам нельзя разминуться.
— Линных гусей ловили тут, пролом сделали, — разъясняет рыбак. — Охота была добычливая. В прошлом году вон за тем зеленым куренем сети натянули, а с той стороны из камышей погнали. У гусишек маховых перьев нет, лететь не могут, в сетях-то запутаются, а мы их палками по головам давай хлестать… Полные лодки нагрузили!..
— А сколько штук сгноили? Сотни?
— В тот раз всех успели засолить. А бывало, в самом деле, пока домой плывешь, да солить собираешься, попреют гусишки наполовину. Но это не беда. Охота добычливая, много успеваешь засолить.
— Это не охота, а разбой среди бела дня. Хищничество.
— Раньше все так добывали линных гусей… А теперь стали говорить: нельзя, да нельзя… Но наши гоняют помаленьку…
— Как ваше сердце не лопнет от такого варварства, — гремит Ефим. — Вы птицу любите, про лебедей говорите, будто стихи читаете…
— Верно, — перебивает Максим Григорьевич, — лебедя зорить не позволю. Сам не стреляю и другим не даю. В позапрошлом году один городской охотник не послушался меня, свалил лебедка, так я ему — от ворот поворот: уезжайте, говорю, и больше сюда нос не показывайте.
— А сами гусей лупите, — укоряет Тимофей.
— Старая привычка, будь она проклята, подмывает, — соглашается островитянин. — Опять же хлеб колхозный жалко. Гусь он — вроде вредителя: навалится стая — все на корню обмолотит.
— Охоту надо в августе развертывать, коптить птицу да — в город, — советует Ефим. — Зачем же больных-то губить? Ни себе, ни людям.
— Да это верно, — окончательно сдается Максим Григорьевич. — Мясо у них в ту пору никудышное — тощая птица, как балалайка…
Первым останавливается на зорю Тимофей. Он повертывает влево и уплывает на маленькое плесо. Неподалеку от чего встаю я. Ефим с Максимом пробираются на лодке в глубь зарослей.
Через полчаса черное крыло тучи закрывает горизонт. Заря быстро гаснет. Камыши превращаются в сплошную черную стену. Без поводыря мне не найти избушки в густых зарослях, изрезанных бесчисленными проливами. Решаю подождать проводника. Слышу стук весел, все ближе и ближе. Плывут сюда. Я слышу голос Ефима, но лодки не вижу до тех пор, пока они не подплывают ко мне вплотную.
Плывем по тому же узкому пролому. Кричим Тимофею. Он отзывается за камышами:
— Выход потерял. Не могу выплыть.
— На запад, на запад, плыви, — советует рыбак.
— Чорт его знает, где запад, где восток. Ничего разобрать нельзя.
— А лодка носом куда стоит?
— Не знаю. Плавал возле камышей во все стороны и выхода нигде не мог найти. Буду проламываться — тут мелко. А вы кричите.
Слышно, как он опускается в воду. Под ногами хрустит густой камыш. Лодка с шумом разваливает заросли.
Мы свиваем факел из сухого камыша, обертываем газетой и зажигаем. Высоко над головами пляшет пламя.
Факел быстро сгорает, а несчастный охотник все еще далеко от нас. Он часто останавливается и шумно вздыхает. Мы ясно представляем его себе. Тяжелыми руками он наклоняет камыш, чтобы сделать два нешироких шага. Красная телячья шуба лежит в лодке. Пиджак расстегнут. От рубашки идет пар. Из-под шапки, с широкого лба текут горячие струйки. Тяжела ходьба по сырым камышам. Даже по сыпучим пескам знойного юга итти много легче.
Ефим, которого охотники за исключительную выносливость прозвали верблюдом камышей, уступает другу свое почетное звание:
— Проламывайся, проламывайся, верблюдушко, — звонко кричит он. — Проламывайся, милой.
Наконец, мы видим широкую грудь Тимофея. Через высокие голенища сапог переливается вода. Он падает в лодку. Мы выводим ее на плесо, посредине которого стоит курень камыша.
Вскоре сам Максим Григорьевич теряет ощущение стран света. Мы плывем возле зарослей и не можем найти выхода в пролив.
Рыбак встает на ноги и, потрясая веслом над головой, кричит: