— Кажется, плачет…
— Сентиментальность — одно из многих достоинств Веры Михайловны, — констатировал Денис Петрович.
Саша молча глядел в окно. Свежий весенний ветерок, пронизанный испарением подсыхающего асфальта, врывался в открытую форточку, шевеля портьеру, отчего она казалась живой…
…Когда отец и мать куда-то ушли, Саша взял книгу и взобрался на диван. Однако, вспомнив запрет, свесил ноги, прислонившись к жесткому диванному валику.
Чувство к бабушке у него раздваивалось. Ведь это она поведала ему о страшном царстве денег и суеверий в драмах Островского, о героях лирических и грустных пьес Чехова, о веселом писателе Марке Твене и печальном насмешнике Бернарде Шоу, о книгах-откровениях величайшего знатока души человеческой Льва Толстого и романах Чарльза Диккенса, написанных золотым пером любви к маленькому, порой смешному, человеку. Она тоненьким прерывистым голоском пела на французском языке «Марсельезу» и много интересного рассказала внуку об ее авторе. Мальчик жадно слушал, и его охватывала жажда прочесть все, что создали они и другие удивительные писатели, о которых с такой любовью поведала бабушка. В эти минуты он почти любил ее. Даже французский язык, которому бабушка его обучала, постигал с удовольствием. Но…
Их разговоры и уроки кончались, он вновь видел жалкую испуганную старуху, вздрагивающую при окриках отца — и отношение к ней менялось.
Лампочка, закрытая шелковым вышитым абажуром, оставляла в полумраке углы большой комнаты. Саша, читая книгу, изредка поднимал голову, невидящим взглядом упирался в стену, где стеклянными дверцами отсвечивал старинный буфет, опускал голову — и опять в тишине шелестели перевертываемые страницы…
А в соседней полупередней-полукухне, дверь из которой выходила прямо на улицу, за придвинутым к кровати столиком сидела Вера Михайловна. Сбоку от двери на стене мерно тикали «ходики», вскрипывая при каждом взлете маятника. Пахло новым веником, который стоял в углу, и недавно пролитым керосином.
Перед Верой Михайловной лежал раскрытый альбом Хотя было полутемно — ради экономии Денис Петрович повесил здесь маленькую лампочку — рассматривать фотографии Вере Михайловне это не мешало: почти все она знала на память.
Всегда, когда у нее было нехорошо на душе, Вера Михайловна доставала из чемоданчика, что покоился под кроватью, завернутый в байковый лоскут старый альбом в зеленом сафьяновом переплете с тиснением и погружалась в жизнь, отзвуки которой остались на пожелтевших снимках. То, что они воскрешали, доставляло ей горестное утешение…
Она долго рассматривала двух девочек-подростков в белых передниках, обнявшихся у калитки сада, в глубине которого просматривалась беседка с крышей на высоких столбиках. Неужели это она со старшей сестрой — она, удивленно распахнувшая глаза, придерживающая одной рукой пышную косу, перекинутую на плечо?!
Слабая улыбка тронула губы Веры Михайловны: она вспомнила, как в этом саду, только с противоположной стороны — там, где он спускался к речке Каменке — сын соседа по даче, толстый студент в пенсне, долго и путано объяснял ей процесс сталеварения, а потом без всякого перехода признался в любви и попытался ее поцеловать. Она возмутилась… А потом ей было жаль его — совершенно растерявшегося, какого-то беззащитного. Вера Михайловна хотела вспомнить его имя — но не смогла. Однако он стоял перед нею, как живой — нескладный, со смешно напяленным пенсне…
Воспоминания наплывали и снова таяли в далеком прошлом.
Вот фотография ее мужа. Он был замкнутым, необщительным человеком, весь мир которого составляли работа и живопись. Для семьи, видимо, в его сердце места не оставалось…
Дочурки… Светом в неудавшейся личной жизни были они. После смерти мужа она трудилась ночами, проверяя ученические тетради, занимаясь переводами с французского. Бралась даже за переписывание непонятных и неинтересных ей бумаг — все для того, чтобы дети жили в достатке. А сейчас…
Сейчас от младшей — Нади, переехавшей с мужем в Москву, раз или два в год приходят коротенькие письма всегда с одним обращением: здравствуйте, дорогие! И все. А старшая… Особенно остро Вера Михайловна ощущала свою ненужность именно ей, с которой находилась рядом. Но почему? Почему?!
Сознание страшной непоправимости — вопи, бейся головой о стену, все равно не изменишь! — физической болью стиснуло сердце…
…В соседней комнате что-то упало. Пытаясь удержать слезы, она трудно поднялась со стула, выглянула в дверь. Саша спал на диване, неудобно свесив руку. Книга лежала на полу. Вера Михайловна тихонько подошла к внуку.
— Сашенька… — виноватым голосом сказала она.
Мальчик, что-то пробормотав, перевернулся на другой бок. Вера Михайловна нерешительно потопталась возле него, вышла в переднюю и, вернувшись, осторожно укрыла внука байковым одеялом со своей постели.
Денис Петрович и Серафима Евгеньевна вернулись домой с неприятным чувством: у приятелей, где они были, Денис Петрович нежданно встретился с бывшим сослуживцем, с которым в свое время порвал всякие отношения. Потому он брюзжал всю дорогу, срывая накипевшее раздражение.
Глянув на Веру Михайловну, спавшую скорчившись на кровати в своем закутке, Денис Петрович молча прошел в комнату.
— Полюбуйтесь! — щелкнув выключателем, торжествующе воскликнул он, патетическим жестом указывая на сына. — Мальчик валяется словно собачонка, а любящая бабушка видит радужные сны!
— Не вижу ничего страшного, — заметила Серафима Евгеньевна, начиная стелить Саше постель.
— Вот как? Прости, Сима, но в твоем постоянном хладнокровии есть что-то ненормальное. Полагаю, наследственное. Впрочем, ничего удивительного: гены — фактор неоспоримый… Почему твоя маман укрыла Сашку своим одеяльцем? Не лучше ли наше? Или, наконец, его собственное, которое гораздо теплее?
— Оставь ее в покое. Не голый же ребенок лежит.
— Что?.. А я утверждаю — вздорная старуха подвергает опасности его здоровье ради сентиментальной демонстрации: жертвую, дескать, одеяло ради ближнего своего. Прошу убедиться — форточка открыта! Да ведь это…
— Пожалуйста, не ори. Сашу разбудишь…
— Я не ору, а говорю совершенно спокойно! Пора поставить вопрос принципиально. Да-да! Не усмехайся… Именно прин-ци-пи-аль-но! Ты горой стоишь за свою мать…
— Не стою горой. Просто нужно быть элементарно справедливым.
— …Заступаешься за свою мать. Что же — это чувство естественно, биологически, так сказать, оправдано… Но любишь ли ее, позволь спросить?
— Денис, твой вопрос глуп… и пошл. Прекрати! Надоело.
— Милая моя, дело в принципе. Поэтому я постараюсь быть предельно ясным, — парировал Денис Петрович, аккуратно составляя рядышком снятые ботинки. — Спрашивается: почему она не сумела завоевать обыкновенной благодарности даже у собственных детей? У тех самых чад, которым отдала все и вывела в люди? Как видишь, я отдаю ей должное… А потому, что…
— Денис, прекрати нелепые изыскания! Еще раз прошу.
— Нет, не прекращу. Будь мои слова нелепыми, ты пропустила бы их мимо ушей… Итак. Мать отдала вам жизнь, вам следует на руках ее носить, а вы… Парадокс? Нет — закономерность! Прошу заметить: в данном несоответствии виню ее, а не вас. Только ее! Ибо ваше воспитание, как все дела Веры Михайловны, было поставлено глупо.
— Разреши узнать — чего ты, собственно, хочешь?
— А того. Пытаюсь доказать, что не придираюсь к твоей маман, а она действительно заслуживает всяческого презрения… Сима, прошу не перебивать! Так вот. Сложившаяся ситуация не случайна: тот, кто не умеет брать, ничего не получает. Это закон. Ваша мать давала, ничего взамен не требуя — вот и результат.
— Насколько мне известно, и ты даешь сыну все, что можешь?
— Совершенно верно. Однако сын видит, что его отец — человек практичный, умеющий добиваться своего. Грубо выражаясь — брать! От взгляда ребенка не ускользнет ничего, будь уверена! И отцовское умение жить, я убежден, послужит стимулом для развития жизненной практичности Сашки. Он будет относиться к своему отцу… и матери, конечно, не так, как дочери — к Вере Михайловне. Кем она оказалась в конечном итоге? Ненужной и тягостной даже для ближайших родных. Француженкой в собственном доме!