Изменить стиль страницы

Последние месяцы жизни своей героини Цвейг описывает на фоне сгущавшихся туч террора, бушевавшего по всей стране. Трагичность ситуации состояла в том, что революционный террор, официально призванный парализовать внутреннюю контрреволюцию и облегчить отражение иностранной интервенции, бумерангом ударил по самой революции, серьезно подорвал ее нравственную силу. Приговоры чрезвычайных революционных трибуналов, за редчайшим исключением, были удивительно однообразны: «Виновен. Смертная казнь». Достаточно было одного-двух доносов, чтобы угодить в число «врагов народа», независимо от занимаемого положения и былых революционных заслуг. Следствие было скоротечным, оно не утруждало себя доказательством вины. Изобретение доктора М. Гильотена не знало отдыха. Только в Париже в отдельные периоды ежедневно совершалось до 50 официальных казней, не считая многочисленных «не санкционированных» приговором убийств и случаев самосуда кем-то направляемой толпы. Если в марте 1793 года было вынесено всего 22 смертных приговора, то уже в апреле — 210, в ноябре — 491, в декабре — 3365, в январе 1794 года — 3517…

Машина смерти уверенно набирала обороты, с безразличием пожирая и тех, кто ее запустил. Уже никто во Франции не верил в справедливость «правосудия» и виновность несчастных жертв. «Конвент завесил на время статую Свободы и поставил гильотину стражем «прав человеческих». Европа с ужасом смотрела на этот вулкан и отступала перед его дикой всемогущей энергией», — писал А. И. Герцен. С одинаковым полубезумным улюлюканьем жадная до зрелищ, опьяненная запахом крови толпа провожала на эшафот аристократа и священника, толстосума-буржуа и нищего пролетария, неграмотного крестьянина и бедного ремесленника, действительного контрреволюционера и народного трибуна — свергнутого кумира все той же толпы, еще вчера носившей его на руках.

Бессмысленно искать «классовое» обоснование террора, разившего якобы только «врагов народа» из среды привилегированных классов. Достаточно напомнить, что среди казненных по приговорам революционных трибуналов дворяне составляли всего 8,25 %, священнослужители — 6,5, состоятельные буржуа — 14, зато рабочий люд — 31,25, крестьяне — 28 %. Едва ли не с самого начала террор служил не только средством борьбы с контрреволюцией, но и инструментом фракционной борьбы в самом революционном лагере. Государственный терроризм всегда и везде свидетельствовал прежде всего о нравственной, а зачастую и социально-экономической несостоятельности режима, использовавшего гильотину, массовые расстрелы и тюрьмы как главные, если не единственные средства удержания власти.

Жертвами революционного террора во Франции стали 40 тыс. человек. Около полумиллиона французов только с марта 1793 по август 1794 года оказались в тюрьмах, часто не ведая своей вины.

Издателям, историкам и писателям долгое время не рекомендовалось привлекать внимание опекаемого читателя к сомнительным и тем более «отрицательным» историческим фигурам, изображать которые можно было разве что в жанре политической карикатуры с неизбежными упрощениями и оглуплениями. Мария Антуанетта, гильотинированная по приговору Революционного трибунала в октябре 1793 года за государственную измену, безусловно, относилась к числу таких «персон нон грата». С нею, казалось бы, все было предельно ясно. Приговор истории не вызывал сомнений и потому не подлежал пересмотру. Стефан Цвейг рискнул «опротестовать» его. Писатель создал образ, не имеющий ничего общего с распространенными вульгарно-карикатурными представлениями о Марии Антуанетте. Он разрушил эти представления. У Цвейга казненная королева Франции вовсе не воплощение зла, не «исчадие ада» и не «распутная девка», хотя многое в ней вызывает его осуждение. Проницательный взгляд писателя разглядел в Марии Антуанетте прежде всего довольно заурядную, легкомысленную и, как это ни покажется странным, одинокую среди версальской роскоши и многолюдья женщину, способную даже вызвать сочувствие к своей трагической судьбе.

Апология якобинской диктатуры неизбежно приводила к «научному» обоснованию террора. Оправдание революционного террора времен Великой французской революции, начавшееся в нашей литературе в условиях жестокой гражданской войны, получило новый стимул в период сталинских репрессий, когда политический ярлык «враг народа» (якобинское изобретение) обрекал на смерть или лагерную каторгу миллионы советских людей…

После 10 августа 1792 года, пишет Цвейг, Мария Антуанетта отчетливо сознавала, что дело идет к кровавой развязке. У нее оставалось все меньше надежд на возможность благополучного исхода. Казнь ее мужа Людовика XVI, гибель ее ближайшей подруги Ламбаль, чей изуродованный труп для пущего устрашения королевы протащили под окном ее камеры в Тампле, насильственное разлучение с сыном и дочерью, ежеминутная тревога матери за их участь, переворачивающий душу колокольный набат, не дающий забыть о разгуле террора за стенами Консьержери, постоянное глумление над личностью совершенно беззащитной жертвы — все это могло и должно было сломить куда более твердую натуру. Но произошло обратное: на глазах читателя «ординарный характер» в экстремальных условиях меняет свое качество, превращаясь в характер едва ли не героический. По мере неотвратимого приближения Марии Антуанетты к эшафоту под непрерывными и все более страшными ударами судьбы эта заурядная женщина (так, во всяком случае, убеждает нас Цвейг) поднимается на неведомую ей доселе высоту человеческого духа. На скамье подсудимых, оплевываемая со всех сторон, Мария Антуанетта, может быть, впервые по-настоящему осознает себя королевой, пусть и низвергнутой, но не утратившей королевского достоинства.

Поэтизация страданий обреченной жертвы, грубо оскорбленной женщины и матери достигает у Цвейга наивысшего накала в завершающих главах. Писателю жаль расставаться со своей героиней, ему хотелось бы по возможности оттянуть неизбежную развязку; он сопереживает ей в ее камере смертницы, сопровождает в телеге палача, восходит с нею на эшафот, напутствует и оплакивает ее… Цвейга, как и его учителя Достоевского, особенно волнуют такие критические состояния души, когда человек, быть может в первый и последний раз, перед лицом смерти раскрывается во всем своем величии или падении. Сила художественного мастерства Цвейга вызывает полное доверие к созданному им образу. Кстати, это подтверждают и документальные свидетельства о последних днях и минутах жизни Марии Антуанетты.

IV

Генрих Иоффе, доктор исторических наук

Дом особого назначения

Сталинистская историография создала свой образ революции — благостный, лакированный. Он был ей необходим, он утверждал изначальную, «природную» суть административно-командной системы: безгрешные вожди указывали путь, по которому шли ликующие организованные массы. Но революция была иной. Героическое уживалось в ней с трагическим, жестоким. «Страшное в революции», — писал В. Бонч-Бруевич… Было ли это только ответом на белый террор, как теперь нередко утверждают? Нет, причина, по-видимому, лежала глубже.

Революцию, как и контрреволюцию, творили люди, которых классовая ненависть свела в смертельной схватке. Корни этой ненависти лежали в далеком прошлом, в угнетении, унижении и оскорблении одних другими. И когда она вырвалась наружу, ее уже трудно было сдержать. Да и сдерживали ли ее? Отступления нет, впереди либо полная победа, либо полная гибель. Таково было ощущение своего времени и своей судьбы.

Сегодня в отличие от прошлых лет мы не боимся своей памяти, а значит — не боимся и исторической правды. Как сказал М. С. Горбачев, «партия проявила большое мужество, взяв на себя ответственность за серьезные ошибки, просчеты, имевшие место в предшествующие годы» («Правда», 12.1.1989 г.). Разве это относится только ко временам сталинщины? Разве В. И. Ленин не говорил об ошибках и просчетах эпохи революции и гражданской войны, о том, что нельзя сделать небывшим то, что было?