Изменить стиль страницы

Мирабо не без труда получил слово и изложил свой символ веры, взволновавший общественность:

— Было бы глубоко оскорбительно для Национального собрания, глубоко преступно пожелать раздробить присягу, которую мы принесли. Наша клятва в верности королю заложена в Конституции, она конституционна. Глубоко оскорбительно ставить под сомнение наше уважение к этой клятве. Тот, кто так делает, первый заслуживает порицания. Делая это недвусмысленное заявление, я буду энергично бороться со всеми, полный решимости сражаться с мятежниками всякого рода, посягающими на принцип монархии при какой бы то ни было системе, в какой бы части королевства они ни проявились, кто бы они ни были по своему достоинству.

Обманутые этими словами с двойным смыслом якобинцы зааплодировали. Барнав предложил поправку, чтобы запретить членам королевской семьи удаляться от Парижа; принять ее значило непоправимо помешать исполнению Плана. Мирабо воспользовался своим ораторским успехом, чтобы отложить обсуждение поправки Барнава.

Якобинцы поняли, что их провели, и не скрывали своей ярости; считаясь с ними, Собрание постановило рассмотреть закон против эмиграции на заседании 28 февраля.

Это заседание, вернее, то, что за ним последовало, сделало необратимым разрыв между Мирабо и якобинцами.

Ле-Шапелье, докладчик Конституционного комитета, заявил, что закон против эмиграции был бы посягательством на «Декларацию прав человека и гражданина»; он предложил отказаться от дискуссии. Крайне левые воспротивились; почти в едином порыве Собрание обратилось за советом к Мирабо.

Тот зачитал письмо, которое некогда адресовал прусскому королю Фридриху Вильгельму II и в котором высказывался за полную и безграничную свободу эмиграции; поскольку это письмо не было написано на злобу дня, оно произвело значительный эффект:

— Даруйте, даруйте свободу эмиграции, вечный закон справедливости, не превращайте ваши земли в тюрьму; человек не прикреплен к земле, человек не собственность, человек внутренне ощущает эти святые истины.

Логичным продолжением этих воззваний к иностранному монарху Мирабо предложил такое постановление:

«Национальное собрание, считая, что ни один закон об эмиграции не согласуется с принципами Конституции, не пожелало выслушать проект закона против этого явления и решило перейти к повестке дня».

Сообщники Ламетов, в том числе будущий член Директории Рюбель и Приер, выступили против этого предложения, исходя из двусторонности прав компаньонов в обществе; они уподобили эмигрантов дезертирам, что не соответствовало истине, поскольку страна не находилась в состоянии войны. Однако спорщикам не было дела до таких тонкостей, и некий Мюге, сегодня основательно позабытый, возразил:

— Здесь ссылаются на права человека; возможно, права будут исполняться в полной мере, когда родина будет спасена, но во время смуты, опасностей нужны руки, штыки и, возможно, кровь.

Затем Мюге обвинил докладчика Ле-Шапелье в том, что тот изменил свои выводы и осудил закон, который должен был защищать.

Когда Ле-Шапелье пожелал оправдаться, в зале поднялся шум.

— Здесь сидят три десятка бунтовщиков, которые считают себя вправе галдеть, — сказал Казалес председателю Дюпору, отказывавшему ему в слове.

С большим трудом Ле-Шапелье все-таки смог зачитать изначальный законопроект, который счел нужным отбросить; в нем в трех статьях учреждался диктаторский совет из трех депутатов, свободно наказывающий мятежников лишением гражданства и конфискацией имущества.

Тогда Мирабо вновь поднялся на трибуну.

— Варварский закон, — прокричал он, — неисполнимый закон; граждан не удерживают в империи драконовскими мерами! Да, диктатура необходимости может навязывать полицейские меры, нарушающие законы и принципы. Однако между полицейской мерой и законом лежит огромное расстояние. Вопрос в том, достоин ли обсуждения проект, предложенный комитетом, и я это отрицаю, — продолжал он, заявляя о собственной позиции. — Я клянусь, что буду считать себя свободным от всякой клятвы в верности тем, кто пойдет на подлость и учредит диктаторскую инквизицию. Конечно, популярность, к которой я стремился и которой имел честь пользоваться, — не слабый тростник. Это дуб, и я хочу, чтобы он ушел своими корнями в землю, то есть в непоколебимые основы разума и свободы… Если вы примете такой закон, я клянусь никогда ему не подчиняться!

Все тогда думали, что Мирабо победит. Но, сомневаясь теперь в якобинстве депутата от Экса, Триумвират решился на отчаянный маневр. По его наущению, безвестный депутат Вернье предложил проект согласования Конституции с законом об эмиграции; вместо того чтобы окончательно похоронить проект, как того желал Мирабо, его всего лишь отложили на потом.

Собраниям так свойственна переменчивость! Депутаты приняли предложение Вернье.

Мирабо не смирился с поражением; в третий раз за день он попросил слова.

— Это какая-то диктатура господина де Мирабо в нашем собрании! — прокричали со скамей якобинцев.

Мирабо не обратил на них внимания.

— Господин председатель, — сказал он, — прошу перебивающих меня припомнить, что я всю свою жизнь боролся с деспотизмом, и быть уверенными в том, что я буду с ним бороться всю свою жизнь.

После такого заявления, согласующегося со всем его существованием, он начал речь, которую на каждой фразе систематически прерывали депутаты-якобинцы. Тогда Мирабо громовым голосом прокричал слова, оставшиеся в истории:

— Молчать, мятежники! Молчать, тридцать глоток!

В парламентском плане это выступление не достигло своей цели: предложение Вернье было принято. Но в плане историческом Мирабо победил, показав, кто были истинные противники свободы.

«Тридцать человек, за которых, однако, стоял народ, были сражены и не проронили ни слова. Мирабо обрушил на их головы ответственность, а они не отвечали. Публика, встревоженная толпа, заполнявшая трибуны, тщетно ждала. Никогда еще нанесенный удар не был столь силен… Заседание закрылось в половине шестого. Мирабо отправился к своей сестре, близкой и дорогой советчице, и сказал ей: „Я объявил свой смертный приговор. Со мною кончено, они меня убьют“» [55].

Из всех свидетельств того периода явствует, что все близкие трибуна опасались его убийства.

Теперь до самого конца будет звучать слово «яд».

Мирабо слишком унизил своих врагов, чтобы не бояться крайностей с их стороны; даже допуская, что Ламеты или Дюпор не решились бы нанять убийц, можно было опасаться инициатив со стороны фанатиков, которые их окружали.

Тем не менее Мирабо решил показать, что не подвластен страху; в тот же день, расставшись с госпожой дю Сайян, он направился в клуб якобинцев.

Его как будто ждали, зал уже был полон; Дюпор с трибуны заявил:

— Все кончено, господа, мы больше не хозяева; сегодня утром мы уступили Национальному собранию; принятые здесь решения не обрели форму закона. Мирабо, знающий все наши секреты, предал нас: он ратовал за свободу.

Увидев входящего депутата от Экса, действующий председатель Национального собрания прервал свою речь и спросил у присутствующих:

— Как смеет он сидеть среди нас?

Затем, продолжив свое обвинение, Дюпор громко заявил:

— Сомневаться в этом невозможно, но самые опасные наши враги здесь, и глава их коалиции — господин де Мирабо.

Мирабо молча слушал; он поднялся на трибуну, как только Дюпор с нее сошел, и в ярких выражениях стал отстаивать свое мнение, которое, возможно, было «диаметрально противоположно взглядам кое-кого из его коллег, однако не противоречило принципам Конституции и Свободы».

Виконт де Ноайль попытался было возразить; Мирабо властно заставил его замолчать.

Тогда заговорил Александр де Ламет. Единственный раз за всю свою жизнь этот посредственный оратор поднялся над собой:

— Господин де Мирабо, нас не тридцать; нас здесь сто пятьдесят, и нас не разобщить, — сто пятьдесят депутатов-якобинцев, составляющих силу этого общества в Национальном собрании. Когда вы таким образом указали на мятежников, я ни слова не возразил; я позволил вам говорить, ведь важно было узнать вас. Если хоть кто-нибудь здесь не разглядел вашего коварства, пусть опровергнет меня!

вернуться

55

Мишле Ж. История французской Революции, IV, 9; Противостояние Мирабо. — Прим. авт.