Я говорю «мы», «мое поколение», но даже не знаю, насколько вправе отнести к этому поколению себя. По мере того как жизнь налаживалась, я начал потихоньку растворяться в самом себе. Какие-то связи оборвались. Я вкалывал положенные сорок часов за баранкой эвакуатора, но, хотя работа все еще радовала, это была уже не та радость, на которой держалась моя жизнь. В ночные смены и по выходным я колесил по улицам, изголодавшийся по прежним ощущениям, будоражившим кровь, но они куда-то делись.

Друзья понимали меня и пытались помочь. Джон Сизонс объявил, что это классический случай апатии и посоветовал собраться с силами и поменять что-то в жизни. Пока же прописал крепкие алкогольные напитки и настоящую поэзию, вызвавшись купить мне первое и снабдить вторым.

Рыжий Верзила Чума только покачал головой. Оказалось, что и он переживает то же самое, все реже и реже испытывая желание сыграть на саксе. Как-то Верзила сказал, мол, в раструбе завелись пауки, и я понял, что он имеет в виду. Пауки эти свили гнездо и у меня в голове. Когда же я вконец осточертел самому себе, у меня будто башню снесло. Каждый вечер напивался в хлам и так целый месяц, а уж сколько наркоты проглотил на просаженные деньги можно было запросто поднять уровень жизни в Гвадалахаре. Я трахал все, что движется, или, скорее, все, что могло лежать спокойно. Но пирушке пришел конец, когда я совсем дошел до ручки, принявшись заигрывать с Джоном. Джон тогда поразил меня своим отказом, да еще и гневной отповедью:

— Не желаю я делать это с тобой! В твоей душе сплошной раздрай, и если я воспользуюсь твоим предложением, ты мне этого не простишь. Наши истинные чувства разрушатся, а я к такому не готов. Джордж, ради бога, сбавь уже обороты.

Мы сидели у игрального автомата в «Джино и Карло», кончилось все тем, что я разрыдался на плече Джона.

Увещевания Джона, равно как и тот факт, что я в самом деле увяз в грязи по самое брюхо, подействовали: я изменил свой образ жизни. Возможно, это был самый здравый поступок из всех, какие я когда-либо совершал. Я стал аскетом. Не святошей, нет, просто твердо решил покончить с безрассудствами и прожиганием жизни. Никаких попоек, наркотиков и секса без любви. Если уж меня угораздило влипнуть в грязь, какой толк отчаянно буксовать — только мотор перегреешь.

Аскеза — превосходное лекарство от тоски зеленой, той самой, которая в два счета затопляет душу сточными водами. Во-первых, ты снова владеешь собой, хотя это, по всей видимости, не более чем заблуждение. Но так хотя бы сводишь к минимуму потери — в отношении если и не себя, то уж других точно.

В определенной степени я даже наслаждался таким образом жизни. Я много читал, в основном поэзию (по совету Джона) и историю — предмет, который раньше меня не больно-то интересовал. Еще я совершал долгие прогулки по городу — пешком, а не на машине. Помимо того, что мне открылось все многообразие окружающего мира, я еще и тратил энергию, которую не к чему было приложить и которая вызывала скуку и беспокойство. Я трудился у Краветти прилежно, относясь к работе со вниманием, видя мельчайшие детали в новом свете. И вот еще чем полезна строгость в отношении себя: когда оказываешься без своей скорлупы, открытый хлестким ударам и бушующей стихии, приходится искать утешения в настоящем моменте, а это, похоже, единственно возможное утешение.

Время от времени я бывал в обществе — только чтобы поддерживать отношения с друзьями, в частности, Джоном и Верзилой. Джон заявил, что пример мой оказался заразительным: он сделал ревизию собственному образу жизни и стал больше времени проводить за письменный столом, а не у стойки бара. Верзила к тому времени совсем бросил играть на саксе, что его порядком угнетало.

Ручеек писем от Кейси постепенно иссякал. За девять месяцев она связалась со мной всего четыре раза: прислала открытку из Гватемалы, длинное письмо из Лимы, в котором рассказывала, что они отправляются в горы жить среди индейского племени, потом прислала еще два письма из Лимы же. В одном Кейси написала, что всех троих свалил гепатит, и они даже подумывают вернуться в Штаты, но в последнем письме, пришедшем через два месяца, они уже выздоровели и двинулись дальше. Между строк я читал усталость, но и твердое намерение продолжать путь. Кейси писала, что скучает по мне, и надеется, что я сохраняю себя для нее в чистоте. Хотя Кейси всего лишь подтрунивала, я вдруг с неприятным удивлением осознал, что именно этим и занимаюсь — сохраняю себя в чистоте; возможно, именно этот ее далекий укол вызвал трещину в моем режиме.

Чтобы соблюдать в жизни строгий порядок, необходима глубокая убежденность, а мне хватило малейшего толчка, чтобы я оказался отброшен на прежние позиции. Я держался почти девять месяцев, что чертовски хорошо для начинающего. Но покатился под откос из-за семнадцатилетней фолк-певички Шэрон: с изумрудными глазами, рыжей гривой и телом, при виде которого так и тянуло опуститься на четвереньки и завыть. Шэрон была юна, невинна и добра душой — очень даже симпатичные качества по отдельности, все вместе же они приводили к тому, что мне не нравилось: широта взглядов Шэрон переходила всякие границы. А так с ней было весело, она составляла отличную компанию — именно это мне и требовалось, чтобы отучить себя от аскезы.

Я попытался сделать наши отношения более сердечными. Шэрон, конечно, помогала мне — а какая женщина не поможет? Но мы оба понимали — это не любовь. Думаю, она восторгалась просвещенностью простого рабочего парня, ну а я с восторгом потягивал нектар из бутона. Шэрон интуитивно чувствовала, что у нее еще вся жизнь впереди, ее ожидает столько возможностей, а я лишь точка отсчета. Мне же казалось, что многое в моей жизни уже позади, и возможности только сокращаются. Мы были достаточно умны, чтобы не зацикливаться на этом и не съезжаться.

Примерно во время моего сближения с Шэрон, в конце июня 1964-го, перед книжным «Огни города» возник Четвертый Волхв. На вид ему можно было дать пятьдесят с лишком, однако определить точный возраст этого старого, сгоревшего на стимуляторах типа было трудно. Может, ему только стукнул тридцатник. Четвертый Волхв всегда был одет одинаково: коричневая спортивная куртка, такого же цвета брюки, грязные, но не рваные, и белая рубашка, пожелтевшая от «кайфового» пота, с обтрепавшимися манжетами и воротничком, но всегда тщательно заправленная. Четвертый Волхв каждый день, ровно с десяти утра и до пяти вечера, появлялся перед книжным; он вертел зеленый йо-йо и без конца повторял единственную фразу, пережившую амфетаминный холокост в его мозгу, ту, ради которой и открывался его рот. Это было чем-то вроде короткого стишка, мантры, он бормотал фразу раз в минуту: «Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез». Все это время он беспокойно ходил туда-сюда по тротуару, бросая йо-йо вниз — игрушка зависала, крутясь пару мгновений, — и возвращая обратно одним движением кисти: никакого разнообразия, никаких трюков вроде «колыбели» или «гуляющей собачки». Просто крутил йо-йо на конце шнурка. Своего рода аскеза. На мои попытки разговорить его Четвертый Волхв не откликнулся, поглощенный своим занятием.

«Поднес свой дар и исчез». Эта фраза и сама идея призрачного Четвертого Волхва преследовали меня. А может, попросту загипнотизировали — вместе с вертящимся йо-йо яркого голубовато-зеленого цвета мокрых водорослей. Каждый день я проезжал мимо того места — посмотреть, что этот тип поделывает. А поделывал он всегда одно и то же. Как-то в самом начале я попытался сунуть ему десятку. От неожиданности он взял ее, но когда разглядел, помотал головой, как будто я его совершенно не так понял, и бросил банкноту на дорогу. Банкноту переехал «форд» 57-го года; ожившая бумажка затрепетала, подхваченная потоком воздуха. Какой-то алкаш метнулся и поймал десятку, улетевшую за полквартала. Четвертый Волхв ничего этого не видел, он уже вернулся к своему занятию: йо-йо запел на вощеной бечевке под аккомпанемент еще одного свидетельствования.

Этот Четвертый Волхв не давал Шэрон покоя. Такова одна из неприятных сторон человека с широкими взглядами: он не может примириться с проблемами, которые зашли слишком далеко и не излечиваются добрыми намерениями. Шэрон считала, что у этого типа печальная, трагическая судьба, что он — жертва, и хотела как-то исправить ситуацию. Она решила: нечего заниматься какими-то там отвлеченностями, необходимо хоть чем-то помочь конкретному страдающему человеку. Мне же все это казалось самонадеянным, пафосным и вообще неуместным — думать, будто человек страдает, когда на самом деле он вполне доволен — выполняет ли свою миссию, наблюдает за окружающим миром или что там еще, ведь моя десятка только сбила его с толку и обидела. Все это я ей и выложил. Мы поспорили, что, в общем-то, случалось не в первый раз.