Шепча молитву, Нурланн долго смотрит на то место, где только что были дети, а тем временем, прямо у него на глазах, справа, слева, сверху, словно беззвучная черная лавина, заливает открывшуюся прореху черная стена. В этот момент он окончательно приходит в себя. Лавина звуков обрушивается на него: ужасные вопли, свист, звон разлетающихся стекол, выстрел, другой... Он оборачивается.
На позиции «корсаров» медленно кипит людская каша — Агнцы Страшного Суда, прорвав оцепление, лезут на «корсары», ломая все, что им под силу...
— Никого там не было! — гремит Брун. Он стоит посередине номера Нурланна, засунув руки за брючный ремень, а Нурланн, обхватив голову руками, скрючился в кресле.— Это мираж! Галлюцинация! Она обморочила тебя, она же морочит людей, это все знают.
— Зачем? — спрашивает Нурланн, не поднимая головы.
— Откуда я знаю — зачем? Мы здесь полгода бьемся как рыба об лед и ничего не узнали. Не хотела, чтобы ты в нее палил, вот и обморочила.
— Господи,— вздыхает Нурланн.— Взрослый же человек...
Он берет бутылку и разливает по стаканам.
— Да, взрослый! — рявкает Брун.— А вот ты — младенец. Со своим детским лепетом про аэрозольные образования... Младенец ты, девятнадцатый век ты, Вольтер—Монтескье, рационалист безмозглый!
Брун опрокидывает свой стакан, подтаскивает кресло и садится напротив Нурланна.
— Слушай,— говорит он.— Ты же сегодня был в гимназии. Ты видел здешних детей. Ты где-нибудь когда-нибудь еще видел таких детей?
Нурланн отнимает ладони от головы, выпрямляется и смотрит на Бруна. В глазах его вспыхивает интерес.
— Ты что имеешь в виду? — спрашивает он осторожно.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это нашествие! Вот что ты попытайся понять. Ну, не понять, так хотя бы взять к рассмотрению как некую гипотезу. Нашествие! Только идет не марсианин и не мифический Антихрист, а кое-что вполне реальное. Будущее идет на нас. Бу-ду-ще-е! И если мы не сумеем принять немедленные меры, нас сотрут в порошок. Нам с ними не справиться, потому что они впереди нас на какие-то чертовы века!
— Ты... вот что,— произносит Нурланн встревоженно.— Ты давай-ка успокойся. Налить тебе еще? — Не дожидаясь согласия, он разливает бренди.— Ты, брат, начал меня утешать, а теперь что-то сам уж очень возбудился.
— В том-то и трагедия,— произносит Брун, мучительно сдерживаясь.— Нам, кто этим занимается, все кажется очевидным, а объяснить никому ничего невозможно. И понятно, почему не верят. Официальную бумагу напишешь, перечитаешь — нет, нельзя докладывать, бред. Роман, а не доклад...
Тут дверь распахивается, и в номер без стука входит Хансен.
— Проходи,— бросает он кому-то через плечо, но никто больше не появляется, а Хансен с решительным видом подступает к Бруну и останавливается над ним.
— Мой сын рассказывает мне о твоей деятельности странные вещи,— говорит он.— Как прикажешь это понимать?
— Что там еще стряслось? — раздраженно-устало произносит Брун, не глядя на него.
— Твои громилы хватают детей, бросают их в твои застенки и там что-то у них выпытывают. Тебе известно об этом?
— Чушь. Болтовня.
— Минуточку! — говорит Хансен.— У моего сына много недостатков, но он никогда не врет. Миккель! — обращается он в пустоту рядом с собою.— Повтори господам то, что ты рассказал мне.
Наступает тишина. Брун пытается что-то сказать, но Хансен орет на него:
— Заткнитесь! Извольте не перебивать!
И снова тишина. Слышен только шум дождя за окном. На лице Нурланна явственно написано: в этом мире все сошли с ума. У Бруна лицо каменное, он смотрит в угол без всякого выражения.
— Так,— говорит Хансен.— Что вы можете на это сказать?
— Ничего,— угрюмо говорит Брун.
— Но я требую ответа! — возвышает голос Хансен,— Если вы ничего не знаете об этом, извольте навести справки! Мальчик должен быть выпущен на свободу немедленно! Вы же слышали, он может умереть в любую минуту. Его нельзя держать под замком! — Он обращается к Нурланну.— Ты представляешь, Нурланн? Твою Ирму подстерегают вечерком в темном переулке, хватают, насильно увозят...
И тут до Нурланна доходит.
— Послушай, Брун,— говорит он встревоженно,— это же правда. Я своими глазами видел, как схватили мальчишку. Да я тебе рассказывал — разбили мне фару, дали по печени... а мальчишку, значит, увезли?
— Идиоты,— говорит Брун сквозь стиснутые зубы — Боже мой, какие болваны. Слепые, безмозглые кретины! Ни черта не понимают. Жалеют их. Это надо же - сопли пораспустили! Ну еще бы — они же такие умненькие, такие чистенькие, такие юные цветочки! А это враг! Понимаете? Враг жестокий, непонятный, беспощадный. Это конец нашего мира! Они обещают такую жестокость, что места для обыкновенного человека, для нас с вами, уже не останется. Вы думаете, если они цитируют Шпенглера и Гегеля, то это — о! А они смотрят на вас и видят кучу дерьма. Им вас не жалко, потому что вы и по Гегелю — дерьмо, и по Шпенглеру вы — дерьмо. Дерьмо по определению. И они возьмут грязную тряпку и вдумчиво, от большого ума, от всеобщей философии смахнут вас в мусорное ведро и забудут о том, что вы были...
Брун являет собой зрелище странное и неожиданное. Он волнуется, губы его подергиваются, от лица отлила кровь, он даже задыхается. Он явно верит в то, что говорит, в глазах его ужасом стынет видение страшного мира.
— Подожди...— бормочет Нурланн потерянно.— Дети-то здесь при чем?
— Да при том, что мы ничего не знаем! А они знают все! Они шляются в Тучу и обратно, как в собственный сортир, они единственные, кто знает все. Может быть, они и не дети больше. Я должен знать, кто на нас идет, и в соплях ваших я путаться не намерен!
— Вы негодяй,— холодно говорит Хансен.— Вы признаете, что схватили мальчика и пытаете его в своих грязных застенках?
Брун вскакивает так, что кресло из-под него улетает в угол номера.
— Тройной идиот! — шипит он, хватая Хансена за грудки.— Какие застенки? Какие пытки? Проклятое трепло! Пойдем, я покажу тебе застенки. Это недалеко, это не в подвале, это здесь, в министерском люксе...
Он волочит за собой по коридору вяло отбрыкивающегося Хансена, Нурланн еле поспевает за ними. У последней по коридору двери они останавливаются. Брун стучит нетерпеливо. Дверь приоткрывается, внимательный глаз появляется в щели, затем дверь распахивается.
Широко шагая, Брун проходит через холл, распахивает дверь в гостиную. В гостиной ковры, стол завален фруктами и блюдами со сластями, беззвучно мерцает экран гигантского телевизора, валяются в беспорядке видеокассеты.
Номер огромен, в нем несколько комнат, одна роскошнее другой. Мальчика находят в последней комнате.
Он лежит под окном в луже воды, уткнувшись лицом в пол, голоногий и голорукий подросток в красной безрукавке и красных шортах. Тот самый.
Брун падает перед ним на колени, переворачивает на спину.
— Врача! — кричит он хрипло.— Скорее!
Поздняя ночь. В холле отеля, едва освещенном слабой лампочкой над конторкой портье, сидят и разговаривают сквозь плеск дождя за окнами Нурланн и швейцар.
— Что ваша ведьмочка, что мой сатаненок,— тихо говорит швейцар,— они одного поля ягоды. Что мы для них? Лужи под ногами. Даже хуже. Воду они как раз любят. Дай им волю, они бы из воды и не вылезали. Пыль мы для них, деревяшки гнилые...
— Ну зачем же так,— говорит Нурланн.— Мне ваш Циприан очень понравился, замечательный парнишка.
— Да? — Швейцар как бы приободряется.— А что, может, еще и породнимся... если так.
Оба усмехаются, но как-то невесело.
— Уж нас-то они не спросят,— говорит швейцар,— будьте покойны. Главное, никак я не пойму, лежит у меня к ним сердце или нет. Иногда прямо разорвал бы — до того ненавижу. А другой раз так жалко, так жалко их, ей-богу, слезы из глаз... Смотрю я на него и думаю: да он ли это? Мой ли это сын, моя ли кровь? Или, может, он уже и не человек вовсе? — Он наклоняется к Нурланну и понижает голос.— Говорят же, что ходят они в Тучу эту и обратно. Туда и обратно. Как хотят. Вот вы рассказываете: утром... Они же в Тучу шли! И вы не сомневайтесь, были они там, были! Офицеры — дураки, что они понимают? Слепые они.