предчувствовал тогда, что с Дуровым никогда уже более не встречусь, а Ф. М.

Достоевского увижу только через восемь лет. Мы поблагодарили М<айдел>я за

его снисхождение, а он сказал нам, что друзей наших повезут через час или даже

раньше. Их повели через двор с офицером и двумя конвойными солдатами.

Несколько времени мы помедлили в крепости, потом вышли и остановились у тех

ворот, откуда должны были выехать осужденные. Ночь была не холодная и

светлая. На крепостной колокольне куранты проиграли девять часов, когда

выехали двое ямских саней, и на каждых сидел арестант с жандармом.

- Прощайте! - крикнули мы.

- До свидания! до свидания! - отвечали нам.

III

Теперь приведу собственный рассказ Ф. М. Достоевского о его аресте. Он

написал его уже по возвращении из ссылки в альбоме моей дочери, в 1860 году.

Вот этот рассказ, слово в слово, в том виде, как написан:

"Двадцать второго или, лучше сказать, двадцать третьего апреля (1849

года) я воротился домой часу в четвертом от Григорьева, лег спать и тотчас же

заснул. Не более как через час я, сквозь сон, заметил, что в мою комнату вошли

какие-то подозрительные и необыкновенные люди. Брякнула сабля, нечаянно за

что-то задевшая. Что за странность? С усилием открываю глаза и слышу мягкий, симпатический голос: "Вставайте!"

(Смотрю: квартальный или частный пристав, с красивыми бакенбардами.

Но говорил не он; говорил господин, одетый в голубое, с подполковничьими

эполетами.

- Что случилось? - спросил я, привставая с кровати.

- По повелению...

Смотрю: действительно, "по повелению". В дверях стоял солдат, тоже

голубой. У него-то и звякнула сабля...

"Эге? Да это вот что!" - подумал я. - Позвольте же мне... - начал было я.

127

- Ничего, ничего! одевайтесь. Мы подождем-с, - прибавил подполковник

еще более симпатическим голосом.

Пока я одевался, они потребовали все книги и стали рыться; немного

нашли, но всё перерыли. Бумаги и письма мои аккуратно связали веревочкой.

Пристав обнаружил при этом много предусмотрительности: он полез в печку и

пошарил моим чубуком в старой золе. Жандармский унтер-офицер, по его

приглашению, стал на стул и полез на печь, но оборвался с карниза и громко упал

на стул, а потом со стулом на пол. Тогда прозорливые господа убедились, что на

печи ничего не было.

На столе лежал пятиалтынный, старый и согнутый. Пристав внимательно

разглядывал его и наконец кивнул подполковнику.

- Уж не фальшивый ли? - спросил я.

- Гм... Это, однако же, надо исследовать... - бормотал пристав и кончил

тем, что присоединил и его к делу.

Мы вышли. Нас провожала испуганная хозяйка и человек ее, Иван, хотя и

очень испуганный, но глядевший с какою-то тупою торжественностью,

приличною событию, впрочем, торжественностью не праздничною. У подъезда

стояла карета; в карету сел солдат, я, пристав и подполковник; мы отправились на

Фонтанку, к Цепному мосту у Летнего сада.

Там было много ходьбы и народу. Я встретил многих знакомых. Все были

заспанные и молчаливые. Какой-то господин статский, но в большом чине, принимал... беспрерывно входили голубые господа с разными жертвами.

- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - сказал мне кто-то на ухо.

23-го апреля был действительно Юрьев день.

Мы мало-помалу окружили статского господина со списком в руках. В

списке перед именем г. Антонелли написано было карандашом: "агент по

найденному делу".

- Так это Антонелли! - подумали мы.

Нас разместили по разным углам в ожидании окончательного решения,

куда кого девать. В так называемой белой зале нас собралось человек

семнадцать...

Вошел Леонтий Васильевич... (Дубельт).

Но здесь я прерываю мой рассказ. Долго рассказывать. Но уверяю, что

Леонтий Васильевич был преприятный человек.

Ф. Достоевский

24-го мая, 1860 года"

IV

<...> Как мучительна была <...> одна мысль о том, что придется надолго

оставить литературные занятия, видно из письма Достоевского к брату из

128

Петропавловской крепости, писанного 22 декабря, по возвращении с эшафота.

Говоря о предстоящей каторге, он пишет:" "Лучше пятнадцать лет в каземате с

пером в руке", и при этом прибавляет: "Та голова, которая создавала, жила

высшею жизнию искусства, которая свыклась с возвышенными потребностями

духа, та голова уже срезана с плеч моих".

Дуров не выдержал тяжести арестантской жизни.

Ф. М. Достоевский, благодаря своей энергии и никогда не покидавшей его

вере в лучшую судьбу, счастливее перенес тяжкое испытание каторжной жизни, хотя она отразилась и на его здоровье. Если до ссылки у него были, как говорят, припадки падучей болезни, то, без сомнения, слабые и редкие. По крайней мере, до возвращения его из Сибири я не подозревал этого; но когда он приехал в

Петербург, болезнь его не была уже тайною ни для кого из близких к нему людей.

Он говорил однажды, что здоровье Дурова особенно пошатнулось с тех пор, когда

осенью посылали их разбирать на реке старую барку, причем иные арестанты

стояли по колена в воде. Может быть, это подействовало и на его здоровье и

ускорило развитие болезни до той степени, в какой она обнаружилась

впоследствии.

В первое время после помилования Достоевскому разрешено было жить

только в провинции, и он поселился в Твери, чтобы быть ближе к родным, из

которых одни жили в Петербурге, а другие в Москве. Брат получил от него

письмо и тотчас же поехал повидаться с ним. В это время Федор Михайлович был

уже человеком семейным: он женился в Сибири, на вдове Марье Дмитриевне

Исаевой, которая умерла от чахотки, если не ошибаюсь, в 1863 году. Детей от

этого брака у него не было, но на его попечении остался пасынок. В Твери

Достоевский прожил несколько месяцев. Он готовился возобновить свою

литературную деятельность, прерванную каторгой, и много читал. Мы посылали

ему журналы и книги. Между прочим, по просьбе его, я отправил к нему

"Псалтырь" на славянском языке, "Коран" во французском переводе

Казимирского и "Les romans de Voltaire" {Романы Вольтера (франц.).}. Он

говорил потом, что задумывал какое-то философское сочинение, но после

внимательного обсуждения отказался от этой мысли.

В это время у М. М. Достоевского была собственная табачная фабрика, и

дело шло не дурно: его папиросы с сюрпризами расходились по всей России. Но

занятия по фабрике не отвлекали его, однако же, от литературы. Между прочим, по моей просьбе, он перевел роман Виктора Гюго "Le dernier jour d'un condamne"

{"Последний день приговоренного к смерти" (франц.).} для журнала "Светоч", который я тогда редактировал вместе с издателем, Д. И. Калиновским. Однажды

Михаил Михайлович пришел ко мне утром с радостной вестью, что брату его

разрешено жить в Петербурге и он должен приехать в тот же день. Мы поспешили

в вокзал Николаевской железной дороги, и там наконец я обнял нашего

изгнанника после десятилетней почти разлуки. Вечер провели мы вместе. Федор

Михайлович, как мне показалось, не изменился физически: он даже как будто

смотрел бодрее прежнего и не утратил нисколько своей обычной энергии. Не

помню, кто из общих знакомых был на этом вечере, но у меня осталось в памяти, 129

что при этом первом свидании мы обменивались только новостями и

впечатлениями, вспоминали старые годы и наших общих друзей. После того