— Позвольте же мне заметить, сэр, — незнакомец повысил голос, — вы в самом деле зашли слишком далеко, отзываясь так…
Тут дядюшка перебил его, брюзгливо спросив, неужто в наши дни он такой Дон Кихот, что готов вызвать на поединок в защиту человека, который отнесся к нему с такой неблагодарностью и с таким пренебрежением.
— Что до меня, — добавил дядюшка, — то я не стану с вами ссориться из-за сей персоны, а мое мнение о нем в узнано столь же моим уважением к вам, сколь и презрением к нему…
Мистер Серл снял очки, всмотрелся в дядюшку и сказал более мягко:
— Конечно, я очень признателен… Ах! Мистер Брамбл! Теперь я вас узнал, хотя мы не виделись столько лет…
— Мы знали бы друг друга лучше, — ответил дядюшка, — если бы наши отношения не прервались из-за недоразумения по вине этого самого… Но это неважно… Я вас уважаю, мистер Серл, и вы можете располагать моей дружбой…
— Такое приятное предложение не отклоняют, и я от всего сердца принимаю его, — сказал мистер Серл, — а потому, прошу вас, переменим предмет нашей беседы, ибо он слишком для меня деликатен.
Дядюшка признал, что он прав, и разговор перешел на другие темы. Мистер Серл провел у нас вечер, показал себя человеком умным и даже занимательным, но по характеру был скорее склонен к меланхолии.
Дядюшка говорит, что он человек незаурядных способностей и безусловной честности; что его состояние, которое и так было невелико, сильно пострадало из-за его чрезмерного великодушия, которое он выказывал даже вопреки рассудку в пользу людей недостойных; что он спас Паунсфорда от нищеты, когда тот лишился и денег, и доброго имени; что он защищал его с великой горячностью, порвал с некоторыми друзьями и даже обнажил свою шпагу против моего дядюшки, у которого были особые основания сомневаться в честности упомянутого Паунсфорда; что без помощи и поддержки Серла тот никогда не смог бы, благодаря одним только счастливым обстоятельствам, вознестись на вершину благополучия; что Паунсфорд в первом порыве радости написал из чужих стран многим из тех, с кем переписывался, письма, в которых признавался в самых теплых выражениях, сколь многим он обязан мистеру Серлу, и заявлял, что готов отдать себя в полное распоряжение своего лучшего друга; что, несомненно, он давал такие же обещания и самому благодетелю, хотя последний никогда об этом не говорил, но с течением времени эти тропы и фигуры риторики вышли из употребления; что по возвращении в Англию он расточал любезности мистеру Серлу, приглашал его к себе и просил, чтобы тот считал его дом своим; что он ошеломил его уверениями и изъявлениями в любви и старался выражать своп чувства к нему в присутствии знакомых так, что все поверили, будто его благодарность столь же велика, сколь и богатство, а кое-кто даже принес поздравления мистеру Серлу.
Все ото время Паунсфорд старательно и искусно избегал со своим бывшим покровителем разговоров об обязательствах, а у того было достаточно благородства, чтобы воздерживаться от самого легкого намека на уплату долга. Но, разумеется, человек такого склада, как он, должен был принимать близко к сердцу эту постыдную неблагодарность и в конце концов отказался от знакомства с Паунсфордом, ничего ему не сказав и никому не проронив об этом ни слова, так что теперь, когда им приходится встречаться в публичном месте, их отношения ограничиваются легким поклоном, а это бывает весьма редко, ибо их пути разошлись.
Мистер Паунсфорд живет во дворце, ест изысканные яства, облачен в пышный наряд, появляется во всем блеске и проводит свое время среди аристократов. Серл живет на Столл-стрит, на третьем этаже, в комнатах, выходящих на задворки, ходит пешком, в костюме из батской саржи, тратит на еду двенадцать шиллингов в неделю и пьет воды в предотвращение подагры и каменной болезни.
Обратите внимание на превратность судьбы! Когда-то Паунсфорд проживал на чердаке и питался студнем из бараньих и коровьих ног, от каковой трапезы его пересадили к столу Серла, за которым всегда царило веселье, покуда отсутствие бережливости не привело Серла на склоне лет к скудной годовой ренте, едва достаточной для удовлетворения насущных нужд. Впрочем, Паунсфорд оказывает ему честь, отзываясь о нем с необычайным уважением и уверяя, что был бы очень рад позаботиться и его благоденствии. «Но, знаете ли, — неизменно добавляет он, — мистер Серл человек нелюдимый да и к тому же такой превосходный философ, что взирает на все излишества с величайшим презрением».
Набросав портрет сквайра Паунсфорда, я воздержусь от рассуждений о его характере и предоставляю это вашему разумению. полагая, что он встретит у вас не больше снисхождения, чем у вашего Дж. Мелфорда.
Бат, 10 мая.
Мисс Мэри Джонс, Брамблтон-Холл
Милая Молли!
У нас суетня. Едем в Лондон. Довольно мы здесь сидим, потому как все у нас перевернулось. Хозяйка спровадила сэра Урика, он лягнул Чаудера, а я прогнала О'Фризла, голову ему намылила! Подумаешь, велика важность, леврея вся блестит и коса длинная! Под самым носом гулял с потаскушкой. Тут он мне и попался, когда спускался от нее с чердака, конешно, и этой девке я спуску не дала…
Ох, Молли! Слуги здесь в Бате — сущие черти. Никакого им нет удержу. Срам как забавляются, воруют, плутуют да наряжаются, вдобавок всегда недовольны. Они не хотят, чтобы сквайр и хозяйка жили здесь еще, потому мы уже сидим тут, в доме, больше трех недель, а при нашем отъезде они надеются получить по две гинеи каждый. Таков уж их приработок всякий месяц в сезоне, потому как ни одно семейство не имеет права проживать больше чем четыре недели в одном доме. И вот кухарка божится, что пришпилит к хвосту моей хозяйки кухонное полотенце, а горничная грозится, что положит в постель хозяину колючки, если он не уберется отсюда подобру-поздорову.
Я не браню их за то, что они хотят побольше содрать на чай и приработков, никто не скажет про меня, что я сплетница и доносчица на бедных служанок и доводила их до беды. Но совести у них нет, потому как они обижают таких же слуг, как они сами.
А у меня, Молли, пропало почти что целый эл блондов и кусок муслина, что оставался, да еще мой серебряный наперсток, залог верной любви. Все это лежало в моей рабочей корзинке, а когда хозяйка позвала меня, я все так и оставила на столе в людской. Оно конечно, кабы это и лежало под замком, все равно ничего не помогло, потому в Бате у всех замков два ключа. Здесь говорят: не разевай рот во сне, а нет — зубы утащат.
Вот я и сказала себе: вещи сами ходить не могут, надо смотреть в оба. Так я и сделала, и тут-то я застукала Бет вместе с О'Фризлом. А что до кухарки, так она плеснула на меня помои, потому я заступилась за Чаудера, он подрался с собакой, которая вертит вертел с мясом, и вот я порешила: доберусь до нее и выведу на чистую воду.
Утром я поймала поденщицу, да с поклажей, она уходила из дому и думала, что я еще сплю, а я повела ее со всем добром к хозяйке. О господи! Подумайте только, что она тащила! В руках ведерки, полные нашим лучшим пивом, а в подоле холодный язык, филейная часть говядины, пол-индюка и огромный кусок масла, а вдобавок еще с десяток свичей, которых почти что не зажигали. Кухарка всякий стыд потеряла и говорит, что может рыться в кладовой, и она готова пойти к самому мэру, потому как он много лет был ее лекарь, и не позволит обидеть бедную служанку, которая отдала объедки из кухни.
Я расправилась с Бет, потому что она задрала нос и обозвала меня нехорошими словами и сказала, что О'Фризл терпеть меня не может, и еще наврала с три короба. Тут я взяла у мэра приказ, констебль обыскал ее сундук, там, конечно, были мои вещи, а в придачу еще целый фунт восковых свичей и хозяйкин ночной чипец, в чем я могла присигать. Ох, тогда мадам Швабре пришлось попрыгать, но сквайр и слышать но хотел, чтобы подать на нее в суд, и, значит, ее не упекли. Но проживи она хоть сто лет, ей никогда не забыть вашей покорной слуги Уинифред Дженкинс.
Бат, 15 мая