Разумеется, Цицерон, страстный путешественник, так любивший паломничества к святым местам культуры, был просто в восторге. Он объехал весь остров и все внимательнейшим образом осмотрел. Сиракузы поразили его, и он никогда не мог забыть этого впечатления. Город воздвигнут был на высоком холме над заливом и, казалось, вставал прямо из вод морских. Он показался нашему герою самым красивым городом на свете, хотя он видел уже и Афины, и Родос, и Малую Азию (Verr., II, 4, 117).
Каждый турист мечтал увидеть в Сицилии свое — один хотел осмотреть места, описанные Гомером, другой надеялся полюбоваться знаменитыми на весь мир дверями сиракузского храма. Цицерон же думал о другом — ему больше всего хотелось увидеть родину великого Архимеда, кумира своей юности, которого он сравнил с самим Творцом. Римский квестор страшно удивил сиракузцев. Чуть ли не первый его вопрос, когда он вошел в ворота их города, был:
— Где могила Архимеда?
Сиракузцы смутились. Туристы никогда не интересовались Архимедом, и как-то так получилось, что все забыли, где могила ученого. Помявшись немного, они краснея признались, что не могут сказать, где это место. Цицерон тут же решил, что найдет могилу и почтит этим память великого ученого.
У него был некий опознавательный знак. Он знал, что Архимед очень гордился решением задачи об объеме шара и цилиндра и завещал высечь эти геометрические тела на своем надгробии. И вот тщательно и методично, шаг за шагом, метр за метром, он стал исследовать город и его окрестности в поисках могильной плиты с шаром и цилиндром. Но все было тщетно. Видимо, спутники его уже роптали, но молодой римлянин по-прежнему был исполнен энтузиазма. Однажды они осматривали местность близ Акрагантских ворот. Там было множество старых полуразрушенных могил, заросших травой. Вдруг, рассказывает Цицерон, «я приметил небольшую колонну, чуть возвышавшуюся из зарослей». Цицерон присмотрелся. О чудо! На полустершемся камне он явственно увидел изображение шара и цилиндра. В восторге он указал своим спутникам на колонну и хотел тут же подбежать к ней. Но оказалось, что это не так-то легко. Все настолько заросло бурьяном и колючим кустарником, что пришлось вызвать людей с косами, и только после того, как они расчистили проход, Цицерон и его спутники смогли приблизиться к надгробию. Теперь они ясно увидели на камне надпись: «АРХИМЕД». «Таким образом, знаменитейшее, а некогда и ученейшее государство Греции полностью забыло бы могилу самого мудрого из своих граждан, если бы ее не показал им человек из Арпинума», — с гордостью говорил Цицерон (Tusc., V, 64–65).
Труднейший экзамен, казалось, был выдержан с блеском: Рим получил множество хлеба, а сицилийцы «оказали ему такие почести, каких никогда не оказывали ни одному из правителей» (Plut. Cic., 6). Наш герой был горд и счастлив. Он теперь хотел как можно скорее вернуться в Рим, чтобы услышать из уст самих экзаменаторов самые лестные похвалы и получить цветы и лавры. Об этом сам Цицерон рассказывает с неподражаемым юмором. «Я, — говорит он, — думал, что в Риме не говорят ни о чем, кроме моей квестуры». С этими мыслями он сел на корабль, пересек пролив и вновь вступил на землю Италии. Полный сладостных грез, доехал он до Путеол, приморского курортного городка, славившегося целебными водами. На улице его сразу же окружила толпа знакомых, шумно и весело с ним здоровавшихся. К нему подлетел один приятель.
— Цицерон, — воскликнул он радостно, — давно ли ты из Рима? Что там нового?
Цицерон обомлел от изумления. Но тут же овладел собой. И с достоинством отвечал, что едет из своей провинции.
— Ах да! Ты ведь из Африки?
«Я в сильнейшем негодовании отвечал, что еду из Сицилии».
Тут из толпы курортников появился второй приятель. Он был из породы всезнаек, а потому важно поправил первого.
— Разве ты не помнишь, — веско произнес он, — он ведь был квестором в Сиракузах[38].
«Что мне оставалось делать? Я перестал негодовать и смешался с толпой, которая спешила на воды»[39] (Plane., 26, 64).
Уже без всякого энтузиазма, уныло и грустно он продолжал свой путь на север, в Рим. Однако когда Цицерон, обиженный и расстроенный, ехал домой, он и не подозревал, что его квестура все-таки станет для него началом ослепительной славы. Только совсем иначе, чем он думал.
Цицерон вернулся в Рим и, как обычно, погрузился в целое море судебных дел. Оставим его пока с его делами и вернемся на покинутый им остров. Примерно через год после его отъезда, в 73 году, в Сицилию прибыл новый наместник, пропретор Гай Веррес. Он управлял провинцией в течение трех лет (73–71). То был внезапно разбогатевший выскочка, выдвинувшийся при Сулле и составивший свое состояние на проскрипциях. Начал он свою службу при командире марианце. Но увидев, что побеждает Сулла, он бросил своего командира, перебежал к Сулле, украв при этом войсковую казну, которой заведовал как квестор. Сам диктатор, говорят, почувствовал неодолимое отвращение к предателю и, наградив его, тут же удалил со своих глаз (Verr., II, 1, 36–38).
Этот Веррес был поистине редким экземпляром человека, начисто лишенного всего человеческого. У него не было ни чести, ни совести. Он был твердо уверен, что в жизни стоит ценить только деньги и удовольствия. Одушевленный такими твердыми принципами наместник за три года начисто ограбил и разорил страну, унизил и измучил жителей, которых превратил в последних рабов. Сицилийцы были вообще людьми кроткими и покорными. Они не любили входить ни с кем в конфликты. Но сейчас они просто пылали от негодования. Они поклялись, что не оставят преступлений Верреса неотмщенными. Расписной корабль Верреса еще не успел поднять паруса, как от берегов Сицилии отчалила быстроходная триера и понеслась в Рим. Там находились представители сицилийских общин, которые решили искать в Риме справедливости.
В столице у них было много друзей. Были специальные патроны Сицилии — то есть покровители ее и защитники, которые из рода в род пеклись об острове. Но сейчас доведенные до отчаяния сицилийцы не вспомнили ни об одном из них. Они кинулись к своему самому лучшему, самому любимому другу — к Цицерону, которого они столько раз вспоминали во время кошмарного правления Верреса. И вот в один прекрасный день они ворвались в его дом и, задыхаясь, захлебываясь от обиды, перебивая друг друга, стали рассказывать ему обо всем, что пришлось им пережить за это время. В заключение они по греческому обычаю бросились к его ногам и молили выступить с обвинением против их злодея.
Цицерон слушал их с изумлением и ужасом. Он и не подозревал о столь чудовищных преступлениях. Он был потрясен, польщен верой в него сицилийцев и все же он колебался. С детских лет само слово обвинитель внушало ему отвращение. Он привык защищать, спасать людей, а тут его цель погубить человека, пусть и преступного. Эта мысль его смущала. Кроме того, это было ему не по возрасту. Такого рода обвинения считались в Риме делом молодых. Мы уже говорили, что римлянам очень нравилось, когда молодые люди травят нарушителя закона, словно породистые щенки крупного зверя (Plut. Lucul., I). А он в породистые щенки никак не годился. Но тут оратор взглянул на взволнованные лица сицилийцев и понял: если он возьмется за это дело, он будет не обвинителем, а защитником. Да, он будет защитником вот этих несчастных, униженных, ограбленных людей, которые в нем одном видят свое спасение. Ему всегда внушали ненависть люди, которые из-за честолюбия или личной обиды пытались погубить на суде другого человека. Но им-то движет не обида, не корысть — нет, он хочет быть «защитником несчастных и угнетенных»; ради них он готов подвергнуться опасности, вынести множество трудов и лишений. Да, он поступит так же, как в юности, когда он напал на всесильного Хризогона, чтобы спасти Росция Америнского (Verr. Div., 1–5; 63–64; 70). И Цицерон поднял сицилийцев и торжественно объявил, что берет на себя их дело. Их восторгу не было предела. Но они рано ликовали. Ни они, ни сам оратор еще и не подозревали, что их ожидает на деле.
38
Цицерон, как помнит читатель, был квестором в Лилибее.
39
Этот рассказ иногда приводят как иллюстрацию великого самомнения Цицерона — он, видите ли, воображал, что весь Рим следит за ним с восторгом! При этом все забывают, что анекдот этот мы знаем не от врагов оратора, не от завистников и насмешников, а от него самого. Показывает он, на мой взгляд, другое: замечательное умение Цицерона посмеяться над собой.