Изменить стиль страницы

Я пригласил Гапона сесть в кресло у моего стола и, пока он усаживался, внимательно его наблюдал. Внешность? На нём был светлый костюм-«тройка». Густые тёмные волосы зачёсаны назад. Бесформенный нос сдвинут влево. Аккуратные усы, бородка клинышком. Белые длиннопалые руки. В первые минуты он держался скованно и в то же время развязно — в кресло присел бочком, но закинул ногу на ногу и стал смотреть на меня спокойно и вместе с тем настороженно. Зубатов предупредил меня об одном его «пунктике» — он категорически отрицает зубатовский метод полного полицейского контроля над рабочими собраниями, однако сам настойчиво добивается связи с нами. Такая двухслойная позиция у людей, связанных с нами, не новость. Сколько таких калькуляторов перебывало передо мной! Ну что ж, вот мы и начнём с этой болевой темы. Далее — почти буквальная запись нашего разговора…

Я. Георгий Аполлонович, давайте для облегчения разговора зафиксируем тот факт, что вы находитесь в полиции, причём в самом ославленном его отделе, в охранке. И находитесь вы здесь вполне добровольно и, насколько мне известно, по собственному желанию. Не так ли?

Он (в глазах у него блеснуло лукавство). В известном смысле я предпочёл бы оказаться здесь не добровольно.

Я. Но вы, Георгий Аполлонович, забываете при этом одно обстоятельство — когда люди попадают к нам сюда не добровольно, проблематичным становится уход отсюда.

Он. О, да. Но я-то, по-моему, не давал никаких поводов, чтобы затруднить свой выход отсюда.

Я. Надеюсь. Но в жизни всё в движенье.

Он. Моё состояние неизменно. Я посвятил себя внушению людям любви к государю и веры в то, что он служит своему народу.

Я. Видно, плохо вы это делаете, раз приходится нам здесь же, в Петербурге, вон какие штаты содержать для охраны особы государя императора.

Он. То, может, и от вашей слабости тоже. А потом, можно ли соизмерить, соответствуют ли ваши штаты размеру опасности?

Я. Я вижу, вам за словом в карман лезть не надо.

Он. Мои слова у меня в сердце.

Я. Георгий Аполлонович, только честно, зачем вам связь с нами?

Он. Я нуждаюсь в покровительстве. Я человек без столичных связей, а меня и моё дело легко оклеветать. Вокруг сколько угодно завистников и всяческих провокаторов.

Я. Провокаторов, в каком смысле?

Он. На своих собраниях я окружён людьми простыми, в наших свободных разговорах любой из них может выразиться несообразно, и не со зла скажет, а просто не подумавши, а на этом можно сотворить большую клевету на всё моё святое дело.

Я. Мне сказали, что вы на свои собрания социал-демократов не пускаете?

Он. Категорически не пускаем!

Я. Эта ваша предусмотрительность умная, будете её блюсти неуклонно и можете быть спокойны. Но эсеры, говорят, у вас всё же бывают?

Он. Так в эсерах состоят многие рабочие, а им запретить присутствовать я не могу.

Я. Но какой же господин Рутенберг рабочий?

Он. Рутенберг инженер, но главное — он мой земляк-полтавчанин и у нас с ним дружба.

Я. Всё же остерегайтесь эсеров, надеюсь, вы знаете, что их партия называется партией социалистов-революционеров, а это значит, что они тоже враги всякого социального мира. Какой там мир, если они стреляют верных царских слуг. А как вы, кстати, угадываете присутствие социал-демократов?

Он. Своих рабочих я в лицо знаю. А если появился чужак, да ещё на мои слова усмешечки строит, я сразу своим помощникам говорю, чтоб посмотрели того, с усмешечкой. И его тут же под белы рученьки и вон. К слову, тот же Рутенберг имеет тонкий нюх на эсдеков.

Я. Скажите, а разве покровительства Зубатова вам недостаточно?

Он. Боюсь, что он ко мне пристрастен. Иначе зачем бы ему на каждое моё собрание своих агентов подсылать? Чего они меня караулят?..»

«Так начался наш разговор, — пишет далее Спиридович. — И я уже видел, что этому попу хитрости не занимать. Но когда в дальнейшем разговоре я завёл его в дебри политической обстановки, сразу выяснилось, что он совершенно в ней не разбирается и его представление о ней примитивно и приблизительно. Он, видите ли, борется за лучшую жизнь для рабочих, чтобы не было среди них нищеты и недоедания. Я спросил у него, за счёт каких же средств произойдёт это улучшение жизни рабочих? А он отвечает, что надо заставить раскошелиться хозяев, которые наживают себе целые состояния за счёт труда рабочих. Я ему говорю, что этого же добиваются и социал-демократы, у них это называется взять в свои руки средства производства, а затем и власть, а значит, долой самодержавие.

— Самодержавие тут ни при чём, — с апломбом заявил Гапон.

Я ему говорю, как же это ни при чём, если самодержавная власть всеми силами охраняет существующий в государстве порядок?

На это следует его вопрос:

— А разве сам самодержец не хочет, чтобы рабочие б его государство жили лучше? И разве он не в силах сделать что-то для этого? И разве предосудительно пытаться привлечь внимание царя к этой проблеме? И вы знайте — большинство рабочих свято верят, что царь верно служит своему пароду, а беда в том, что окружающие царя чиновники мешают ему узнать правду о жизни рабочих…

Перед штормом i_007.png

Вон ещё когда он уже думал о той петиции, с которой 9 января поведёт рабочих к Зимнему дворцу, чтобы открыть глаза царю!..

Вдруг он сказал:

— Время теперь такое, не поймёшь, кто — кто и кому можно верить? Вот побывал у меня на собрании писатель Максим Горький. Потом подошёл ко мне, хвалил, сказал, что я умею словом в душу войти, и вдруг добавляет: «А вот царя вы зря облизываете, его надо коленом под зад, а вы «батюшка, отец наш…» Вы глядите, писатель же, живёт, небось, как барин, а царь ему плох. Вот и пойми это.

Я сказал Гапону, что Горький как раз социал-демократ и есть и тут нечему удивляться. И спросил: «Но про царя он именно так и сказал?»

— Да, да, именно так, дословно, — подтвердил Гапон.

Я демонстративно сделал запись и поблагодарил Гапона за ценное сообщение. Он проглотил мою благодарность, не дрогнув бровью. И принялся рассуждать о тлетворном влиянии на Россию Европы, ссылаясь почему-то на то, что во Франции проституция — профессия, зарегистрированная государством. А когда я заметил, что куда опасней влияние французской революции, он небрежно махнул рукой:

— Что та революция для русского рабочего или мужика?!

В общем, Гапон произвёл на меня прямо угнетающее впечатление мелкостью своей личности. Я сказал всё это Зубатову и спросил, почему мы с ним возимся?

Он ответил так:

— Нас должно интересовать и тревожить любое скопище рабочих, а у него их собираются сотни, и поэтому нам лучше иметь его, как говорится, под рукой, а не в тумане неведения. А так всё просто и понятно обеим сторонам: он имеет наше покровительство, а за это нам надо платить. Только упаси бог делать это открыто, ибо тогда мы становимся как бы соучастниками тех сборищ рабочих и, случись там какая-нибудь пакость, по шее получаем мы.

В этих словах Зубатова предвидение им собственной катастрофы. Вот и Гапон в свой час и с помощью социал-демократов нанесёт нам сильный удар, от которого мы долго не сможем оправиться. Между прочим, и сам он погибнет от рук своих сообщников и в приговоре ему будет стоять — за связь с полицией. И это ещё раз подтвердит истину, что в политике двум богам сразу молиться нельзя. Гапон молился трём: властям, рабочим и собственному тщеславию…»

Максим Горький очень интересовался деятельностью Георгия Гапона. «Кровавое воскресенье» буквально потрясло писателя, тем более что в тот день Горький сам увидел Гапона, и тот произвёл на него жалкое впечатление (помните — «ощипанная курица»?). Но тогда как же он смог поднять и повести за собой такую массу людей? Горький расспрашивал знакомых рабочих, политических друзей — социал-демократов. Но написал о нём только в 1906 году, находясь в Америке, когда о Гапоне и его судьбе многое было уже известно, но о том, что поп был полицейским провокатором, Горький тогда точно ещё не знал. Вот его очерк «Поп Гапон» (сокращённый):