Поэтому не удивительно, что «забитый» в одном, он с лихвой компенсировал свою физическую и, как следствие, социальную недоразвитость другими приобретениями: ненасытной жаждой к познанию и удивительной, немыслимой для маленького человечка религиозностью. Путь к первому ему открыл неминуемый для неспособного к общению со сверстниками глубокий нырок в темное логово своего «я», размышления и общение с книгами, которые заменяли весь остальной социум. Потайную дверь в храм Христа мальчику открыла няня; но к почти фанатической вере добавились новые детские страхи, внушенные красочными религиозными сказаниями. Вместо игр со сверстниками озадаченный и запуганный мальчик предавался раздумьям, очевидно, подкрепленным всплывающими перед глазами замысловатыми образами таинственных святых и алчущих прощения грешников – визуализациями, которые через годы станут основой для блистательных книжных образов. Ночи долго оставались страшным временем для неестественно впечатлительного маленького человека. Дело довершил отец, занятый службой и отстраненный от детей, особенно от хлопотного младшего, которого он в детстве «воспитывал высмеиванием».
Отношения Мережковского с отцом составляют особую плоскость, ибо строгость, страсть к порядку и духовная отрешенность отца от детей породили вакуум между ним и семьей. Порой казалось, что между ними разверзлась узкая, но бездонная и, стало быть, непреодолимая пропасть. В то же время родитель, этот странный поклонник долга, делал все, что должен был бы сделать для сына хороший отец. Например, когда упорно живший внутри своей скорлупы тринадцатилетний Дмитрий «прорезался» стихами, отец неожиданно стал ярым покровителем его творческих начинаний. Он издал сборник стихов в дорогом кожаном переплете с золотым тиснением и не раз с гордостью демонстрировал достижения отпрыска. Когда же юноше исполнилось пятнадцать, старший Мережковский организовал ему встречу с непререкаемым литературным авторитетом – Федором Достоевским, который, правда, не особо благоволил к начинающему поэту, настоятельно советовал ему… «страдать». Не прошел мимо юноши еще один эпизод, связанный с отцом: тайный советник государя не выдержал радикальных взглядов своего первенца и в горячке семейной ссоры выгнал непримиримого Константина из дома. Но своеобразной и, по всей видимости, запоздалой поддержкой отец лишь закрепил у Дмитрия осознание своей «избранности», а заодно и окончательно отвратил от родительского дома, «мрачного, как могила», наполненного суровым диктатом и «неумолимым гневом» хозяина. Много лет спустя он проявит удивительное хладнокровие и полную, театрализованную, нарочитую бесстрастность при получении вести о смерти отца – своеобразную показную месть за детские годы. Не будут интересовать его и судьбы сестер и братьев…
Дмитрий чувствовал себя чужим для всех даже в родительском доме. Занятые собой старшие братья и сестры, кроме изгнанного строгим родителем самого старшего Константина и не в меру набожного Александра, абсолютно не интересовались им, и младший платил им той же монетой. Окончательно подавленный отцом, он воспитывался матерью, став мягкотелым интеллигентом с гипертрофированным чувством собственного достоинства и непоколебимой уверенностью в том, что однажды сумеет сказать нечто чрезвычайно важное для грядущих поколений. По всей видимости, любые действия отца он не принимал в сердце: издание единственного «роскошного» экземпляра ранних стихов скорее казалось ему актом непонимания серьезности его литературных усилий, неспособности и нежелания отца заглянуть в глубь его души. Встреча же с Достоевским обожгла и разозлила: не готовый к ней, он укрепил отца в мысли, что литературный поиск является чем-то несущественным и тупиковым. Для высокопоставленного чиновника императорского двора, хотя и не бредившего никогда карьерой, смысл имело лишь нечто конкретное, понятное в глазах общества и высшего света, отступничество же им каралось с мрачным усердием римского принцепса. Что до Достоевского (и литературного салона Софьи Толстой), сама встреча не вселила в него уверенности, что Дмитрий по своему уровню сможет приблизиться к признанным мастерам слова. И хотя мальчик с христианским благоговением относился к Достоевскому, для отца даже напечатанные в «Живописных обозрениях» гимназические стихотворения были лишь предметом мимолетной гордости, а отнюдь не признанием поэзии как неотъемлемой части жизненной стратегии сына.
Тихой поступью неприкаянного путника Дмитрий Мережковский намеревался двигаться по жизни. «У него не было ни одного друга», – вспоминала Зинаида Гиппиус. И уж, конечно, он напрочь был лишен какой-либо поддержки извне. Мать лишь вымаливала у отца какие-нибудь «преференции» для младшего сына (да и для других детей тоже), чем невольно еще больше настраивала всех против главы семьи. В итоге после ее смерти (Дмитрий был уже сформировавшимся женатым молодым человеком двадцати четырех лет) семья попросту распалась.
Такие откровения важны для понимания того, что системно и неутомимо развивая интеллект, напористо зарываясь в глубь бездонного колодца знаний, он втайне уже жаждал великих знамений, небывалых возможностей проявить себя не только как поэт, шире и масштабнее, заполучить механизмы влияния на современников. С людьми же он пока мог общаться лишь посредством напечатанных поэтических сочинений. Но развить собственную стратегию самостоятельно он был не в состоянии: слишком тяжелым грузом являлось тепличное воспитание и подавление мужских качеств; слишком много усилий требовалось для преодоления тормозящих установок детства и создания внутреннего стержня; слишком большой разрыв, наконец, существовал между плоскостью приобретения и плоскостью практического применения знаний. Но, видя непонимание отца и уход из дома целеустремленного брата, слушая приглушенные религиозные речи, он уже неосознанно стремился преодолеть силу притяжения, может быть втайне находясь в поиске помощи извне. Восхождение в качестве поэта и писателя, в конце концов, являлось не чем иным, как защитным механизмом, спасавшим от окружающего мира, компенсацией неспособности общаться привычным для всех способом.
Незаметно молодой Мережковский продвинулся настолько далеко, что ощутил недюжинную внутреннюю силу, такую, о которой он позже поведает в «Воскресших богах» устами великого мастера: «Я утверждаю, что сила есть нечто духовное и незримое; духовное, потому что в ней жизнь бестелесная; незримое, потому что тело, в котором рождается сила, не меняет ни веса, ни вида». Пророчества Леонардо, однако, относились к самому Дмитрию: он в то время стоял на пороге создания целого религиозно-философского течения с вышитыми на нем, как на полотне, обновленными духовными символами. Но одно дело – чувствовать идею, и совсем другое – продвигать ее в мир. Первого он сумел достичь сам, второе стало возможным благодаря уникальному союзу с феерической женской натурой.
У маленькой непримиримой женщины, которая переполошила литературный мир своего времени и полстолетия боролась за воплощение семейной миссии Мережковских, был совсем иной путь к себе. Старший ребенок мелкого судебного чиновника и дочери полицмейстера, она с раннего детства прошла суровую мальчишескую закалку. Постоянные переезды, исполнение роли матери для трех младших сестер вместо учебы в гимназии, наконец ранняя смерть отца от туберкулеза, когда ей было одиннадцать лет, и обнаружение этой же болезни у нее самой – все это сделало девочку на редкость самостоятельной и наделило каким-то совершенно неженским бесстрашием. С детства у нее было множество стимулов и причин ощущать себя скорее хулиганистым мальчишкой, нежели застенчивой девочкой; позже это ощущение укрепилось в ней и присутствовало в течение всей жизни. Непрерывными ударами жизнь рано научила ее бороться; воин по характеру, она вместо ухода от проблем без колебаний избирала нападение. Не получив систематического образования, она избежала стандартов и штампов общества, поэтому так легко вступала с ним в противоборство. Биографы указывают на любопытный случай: когда во время пребывания семьи в Украине Зинаиду определили в Киевский институт благородных девиц, она заболела настолько основательно, что через шесть месяцев ее пришлось забрать обратно. Болезнь и уныние стали детской формой протеста против наступления на ее свободу и желания воспитать «по общепринятой схеме». Но это был последний в ее жизни «тихий» протест; самовоспитание и дальнейшее ободрение самостоятельных решений выработало в ней новую, «мужскую» форму противостояния – агрессивную бомбардировку любого, даже потенциального противника боеприпасами из неприятных для слуха формулировок, начиненных сардонизмом и презрительными остротами. После «профильного» учебного заведения для девушек, где проявилась полная бесперспективность общего образования, ее воспитывали герои книг, которые девочка буквально «проглатывала» одна за одной. Дополнительную пищу для размышлений она получала и от преподавателей Гоголевского лицея во время остановки семьи в Нежине и в классической гимназии Фишера, когда судьба занесла семью в Москву. В итоге юная Зинаида Гиппиус стала на редкость начитанной особой, до удивления ориентированной на самоактуализацию. Ее снедала несвойственная ее современницам жажда признания, причем признания не столько феерического женского очарования, сколько выдающегося интеллекта. Более того, взросление и осознание физической привлекательности все чаще подталкивало ее к использованию пленительной внешности в качестве оружия. Обладая харизматично-притягательной наружностью, она то вела себя вызывающе, даже скандально, то изумляла королевскими манерами, подкрепленными остротами самобытного ума, и все с одной-единственной целью – приковывать внимание, по-мужски доминировать над всеми и принуждать поклоняться себе.